...Редкий юноша такого типа, как Соустин, не воскрылял себя в восемнадцать лет мечтами о каком-то "вдруг", которое мстительно вознесет его над всеми, как в случае с Золушкой. И Соустин когда-то, бродя под всенощный звон по заречным мшанским лугам, замирал от страшного открытия, что вот именно он-то и есть тот человек в истории, который разгадает тайну сотворения жизни химическим путем, тайну белка.
Поостыв от годов и от первого знакомства с наукой, он все же не перестал веровать, что всемогущий разгадчик тот придет, а он, Соустин, мог быть хотя бы в числе немногих, которые облегчат и подготовят его приход...
Соустин бросил карандаш и подошел к небольшому шкафику, стоящему в углу. Собственный его заветный шкафик под светлый дуб и с полочками из зеркального стекла. Словно вздувшиеся капли, прозрачнели там реторты и еще какие-то кривогорлые сосуды, изгибались стеклянные трубочки разных калибров, даже блистала латунь; проступало целое воинство пузырьков, баночек, темных бутылей. И все это излучалось благородно, превращая арбатскую комнатенку в жилище молодого, еще неизвестного Фауста. Шкафику положено было основание в первый период обогащения, то есть устроения в "Производственной газете", когда Соустин с пылом принялся скупать на толкучках и в аптеках химические приборы и препараты. Потом поохладел. Да и сожитель Григорий Иваныч хоть и мягко, но искоса отнесся к домашним опытам: "Ну тебя к черту, взорвешь мне еще жилплощадь!" И шкафик остался не у дел, просто стал мебелью. Минуты, конечно, бывали, вот как сейчас: Соустин раскрывал дверцы, касался пальцами того, другого, вдыхал знакомые мучающие запахи - гари и чего-то металлически-кисловатого, - запахи утерянного или теряемого уже будущего.
Опять начиналось то же самое...
Захлопнул дверцы жестко, почти со злобой. Это значило, что он твердо решил сесть за работу. И дело вправду пошло как будто ничего, начиная со "звучного цоканья копыт" и дальше; во всяком случае не хуже, чем обычно писал Н. Раздол. Теперь уже не химия, а Ольга не переставала просвечивать во вторых, дальних мыслях: потому что близился вечер. Порой безжалостно настигала среди работы, обрушивалась на голову жгучим, оглушительным прибоем...
Часам к четырем кончил про парад, всего строк триста; в общем встал из-за стола довольный. Теперь он с чистой совестью мог одеться во все лучшее, пойти пообедать, а потом.. . Соустин был широкоплечим, довольно рослым и красивым парнем; оставалось, пожалуй, у него в лице что-то мальчишеское, неувядшее. Вот только галстука никогда не мог завязать как следует: то затягивался под горлом в крошечный узелок-пупырышек, то все сползал вниз, хоть каждую секунду подтыкай пальцем. Да и носить-то галстуки стал совсем недавно, года четыре. "Я ведь мужик, Ольга!" - разговаривал вслух, в радостной суете перед зеркалом.
Раза четыре прошелся по спуску от Остоженки к Крымскому мосту, из сводчатого коридора которого, из надречной тьмы, скатывались то и дело огненные комнаты трамваев. Их любви с Ольгой шел третий год... Однажды в той же "Производственной газете" был юбилейный вечер с пивом и танцами. После контрабандного полстакана водки Соустин, сгоряча выскочив в музыку, в духоту гостей, подсел к Зыбиной, жене завпартотделом, и наговорил ей чего-то бессвязного и в высшей степени головокружительного. Она не возражала, когда во время вальса он поцеловал ей руку, а потом даже погладил плечо сквозь черный паутинный шелк, только дремотно и непонятно улыбалась. Соустин осмелел и, когда тесная волна танцующих оттолкнула их в проулок между сценой и стеной, крепко притиснул Ольгу к себе. Женщина по-прежнему кружилась около него, как спящая, улыбалась, как спящая; ему стало даже жутко от такой покорности... Через два дня они встретились на Сретенском бульваре, и Ольга первое время даже не позволяла брать себя под руку. Так продолжалось полгода.