Было и так: вошли в один двор, просторный, но пустой, заброшенный. Один из спутников поднялся на кухонное крыльцо, позвякал щеколдой. Бабий раздраженный голос визгнул из-за двери: «Кого надоть? Ничего не знаю, хозяина дома нет. Ушел, с утречка ушел…» И изба замолчала, замкнулась, как крепость. А когда входили во двор, Соустину невольно кинулось в глаза, что задние ворота только что затворились и даже промелькнули ноги в сапогах и добротных калошах. Да мало того, они и сейчас выжидали по ту сторону подворотни, эти пакостно-внимательные калоши! Наверно, одного из тех, балованных… И мстительно, нетерпеливо хотелось сесть скорее за статью ударить этих оттуда, откуда они и не ждут!
А в одной избе едва не случилась — лично для Соустина — неприятность… Семья за широким столом полдничала. Хлебали из блюда гречневую кашу с молоком. На тяжелых, только что вымытых дубовых скамьях восседали двое плечистых, яблочно-румяных парней в гимнастерках, старуха, молодайка в красной повязке. Бородатый глава выступил навстречу пришедшим.
— Насчет задатку? Дело.
Был он свиреп на вид, ряб, крупноноздряст. Но глаза этого человека притягивали своей ясностью, такой умной, бесповоротной ясностью, что вчуже становилось успокоенней, тверже на душе. Он шутливо-грузно обернулся к столу:
— Ну, сыны, как? Давать?
Сыны засмеялись, расплескивая кашу, относя ложки ото рта. Они заразили смехом и молодайку. Снеговое утро светило через окошки на чистые полы. Хозяин сказал:
— Доставай, мать.
И именно этот человек, в котором чувствовался настоящий вожак, хозяин, с особой пристальностью заинтересовался Соустиным. Может быть, потому, что в своем хозяйстве он считал необходимым знать все и всех. Даже после того, как Соустин, несколько стесненный, предложил ему городскую папироску, он не перестал приглядываться к нему в упор.
— Смотрю я, будто незнатошный мне…
Спутники пояснили:
— Это товарищ из газеты, статейки пишет. Он тутошний, земляк.
— Во-он как, — прищурившись, словно не доверяя, протянул хозяин. И сыны и молодайка притихли, глядели на Соустина. — А фамилие ваше как будет?
Соустин смутился. Хозяин был в пожилых годах и, несомненно, помнил кулацкую славу односельчан Соустиных. Есть ему когда разбираться, кто был дед, кто отец… Сейчас он спрашивал ласково, мягко. Соустина охватил противный, вовсе не заслуженный стыд.
— Моя фамилия Раздол, — с усилием сказал он.
…С самого дня приезда это прошлое Соустиных легло на него бессознательно — неприятной обузой. Жгучий был воздух в Мшанске и окрест него… И дело с дедовским домом казалось в этом воздухе не так уже легко и победоносно разрешимым, как представлялось из Москвы. Чем дальше, тем тягостнее и неохотнее думал о нем Соустин. Он уклонялся от него, от этого дела, под разными предлогами, хотя сестра ежедневно напоминала ему — не столько просьбами, сколько терзающим своим лицом. И сама жизнь неминуемо напоминала… Только что Соустин, вернувшись из Царевщины, уселся за статью, а в горнице пылала полная дров голландка, а в кухне весело постреливала жарящаяся свинина (Насте около брата зажилось опять сытно, домовито, тепло), и работа предвкушалась желанной, отрадной, как отдых, — только что он уселся, как в дверях послышалось испуганное шипение сестры:
— Колюшка, опять заявился энтот-то, враг. Стоит, обсматривает.
— Кто, где?
Сестра в отчаянии тыкала пальцем на окна.
— Он, он самый… Кузьма Федорыч. Вон стоит.
Соустин глянул сквозь оттаявшие стекла. Посреди улицы в самом деле остановился мужик в мохрявой шапке и вдумчиво, словно примеривая что-то, обозревал соустинский дом.
— Это он нарочно, паршивец, нарочно душу мне изводит!..
— Позови его сюда, — сказал Соустин.
— Пугни его, Колюшка, пугни хорошенько!
Кузьма Федорыч зайти не отказался. Пошаркал ногами по половичку и степенно проследовал за Соустиным в горницу. Тощему этому мужику было за пятьдесят. Губы его, под реденькими усишками, как-то чудно, придурковато-смешливо поигрывали. Пожалуй, могло это быть и от горечи…
— Да мы ничего, — ответил Кузьма Федорыч на предложение садиться.
Однако сел, закинув шапку на окно и расстегнув на груди зипунишко.
Так вот он каков, этот зловещий Кузьма Федорыч. Ну, зловещим-то он был только для сестры и Васяни, а к Соустину, понятно, это не имело никакого отношения. И Соустин держался с ним спокойно и радушно, как посторонний, лишь временно хозяйствующий здесь человек. Подвинув к гостю папиросы, он объяснил, что ему, сотруднику газеты, чрезвычайно интересно познакомиться с Кузьмой Федорычем, как представителем мшанской бедноты, кое о чем побеседовать, побывать с ним на собраниях, — за тем Соустин его и пригласил.
Кузьма Федорыч упрямо сидел к нему боком.
— Я всей здешней бедноте председатель, верно. Собрание я тебе моментом соберу: хошь сейчас соберу, хоть когда.
Эта неожиданная готовность не то что удивила, скорее — неприятно озадачила Соустина. Кузьма Федорыч как бы говорил: болтай, болтай, я знаю, что дело совсем не в этом! Папироску не взял, сказал, что некурящий…
— Ну, о собрании мы еще сговоримся, а пока давайте закусим.