Сверху свесились ноги в богатых, каких Журкин не видал давно, штиблетах и брюках; потом степенно спустился на пол и весь, по виду не простой, а состоятельный, среди полурваного вагонного мурья знающий себе цену гражданин. Он вынул зеркальце и щеточкой стал прочесывать черные с сединой волосы: обе вещички были дорогие, из белой кости. Потом гражданин влез в жилетку, потом надел однобортный, ловкий в перехвате пиджак, — все это, равно и брюки, пошито было из заграничного клетчатого материала. Дальше последовала каракулевая шапка лодочкой и с каракулем же, — но с каким каракулем! — с курчавым, лаково лоснящимся — толстое пальто, с которого гражданин легкими щелчками сбил кое-какие пылинки. Даже Петр проникся уважением и, приосанившись, горловым голосом, каким он разговаривал бывало с именитыми покупателями, спросил:
— А вы, извиняюсь, как нам по дороге, далеко едете?
— М-мм? — не разжимая губ, спросил гражданин и, кому-то там верхнему рукой показав на свою полку: покараульте, дескать, — вышел без слова.
— Х-ха, причудливый, видать! — Петр язвительно постукал себя пальцем по голове.
Напротив, со второй полки, высунулся по грудь мутно-заспанный человек в подтяжках, радовался:
— Подожди, он еще вас поразит!
Человек изогнул голову под свою полку и, увидав там спящего мужика в зипуне, начал его ворошить за плечо:
— Деда, а деда! Ты чего спишь-то, деда?
Мужик нехотя, как кот, приоткрыл дремлющие, равнодушные глаза, а верхний, не зная покоя, суетился над ним:
— Дедка, хочешь яблочка, а? Возьми яблочко!
Мужик, шмурыгнув носом, взял яблочко, вяло перекрестился. Теперь человек в подтяжках начал без жалости тормошить мальчонку, для тепла улезшего в шапку по самый нос.
— Эх, малой, хочешь яблочка, малой? На яблочко!
Мальчонка одурело оглядывался, хлопая белыми овечьими ресницами. Он не узнавал вагона. «Стекла…» — бормотал он. Яблоко так и держал перед собой в протянутой руке, не понимая, откуда и для кого оно… Человек на полке весь издрыгался от удовольствия: видать, хотелось ему хороших, компанейских людей, шуму побольше. Поймав на себе глаза Журкина, он уже не отпускал их, вцепился и все изъяснялся про себя. Зовут его Юрий Николаевич, по фамилии Фиалектов, и едет он в долговременную командировку на новые места, на Урал, старшим бухгалтером.
— Все словчились, отказались, саботеры! А сам я, понимаешь, социального происхождения от крестьян, меня мамка в жнитво на полосе родила, ей-богу, деда! Фамилия моя самая крестьянская — Блинков, а зовут Кузьма…
«Вот скакун!» — неприязненно подумал про него Журкин и решил больше на бухгалтера не смотреть, не связываться: он боялся греха от таких дрыгающих, беззаботных человечков, — сейчас веселится, а потом завопит вдруг, что у него деньги вынули… И про две фамилии путалось: не поймешь, с дурью брякнуто или со смыслом. Качалось и дребезжало временное дощатое жилье, на каждом полустанке набивались в проход деревенские и уездные люди, порой заунывно плакался где-то над снегами, над необыкновенным полем паровоз… Бухгалтер заметил парнишку в углу, рядом с Петром, к нему прицепился:
— А ты куда едешь, малой? На работу, что ль?
— На работу, — парнишка стеснительно, зверковато ежился.
— Зовут как?
— Тишкой.
— На вот, Тишка, яблочко. Дома-то папка, что ль, остался?
— Маманька…
Бухгалтер заглянул еще в окно и, сказав: «Ни черта природы не видать», — вдруг как-то повял, до отвала, видно, надрыгавшись, повернулся к стене и захрапел.
Между лавок опять появился богатенький в каракулях, он утирался белым с бахромой полотенцем. Утершись, каракулевый где-то там у себя наверху неожиданно заговорил:
— А через час Сызрань.
— Уже Сызрань? — преувеличенно подивился Петр, который за каждым движением каракулевого следил обожающими и завистливыми глазами.
Но каракулевый опять ничего не ответил. Крепко сжав губы, сел напротив, между старушкой и зипунами, вынул записную книжку в лакированном переплетике и начал что-то, хмурясь, исчислять в ней — наверно, денежное и важное. Петр, кашлянув, с достоинством сказал:
— Раз Сызрань скоро, давай, Ваня, чайник: по чаям ударим.