— А ветра! Летом сухмень как понесет, как почнет крыши рвать… Кто наши ветрб не видал, тот и горя не знавал. Купец Мальчугин с умом был хозяин, надумал тоже заводишко тут поставить, полгода строил — и все под своим глазом. От цыгарки, что ль, в минуту все смело!
— Так, так, — поддакивает Аграфена Ивановна. Рука ее задумчиво лезет под платок, скребет там седину. — Только не знай, молодцы, доживем ли еще до ветров-то. По деревням-то что деется? До последнего терпения доходит мужик. Башкир — и тот злобеет. Страшно, молодцы, что оно будет…
…Ставня воет от глухого удара, — вероятно, метнуло снегом. Но удар повторяется еще два раза: там человечья рука. И вдруг явственнее среди паузы разрастается звон, одевающий всю избу набатным гудением. Проносится что-то неразумное, темное. Так бывает во сне, когда не видится, а только чуется вблизи убийца.
Аграфена Ивановна твердо говорит:
— Свои стучат. Отоприте кто-нибудь.
Кудрявый впускает в полутемные сени тучу снега, из которой торчит красноармейский шишак. Отряхнувшись, пролезает в дверь дюжий, толсто укутанный парень. Он трегубый, верхняя губа рассечена надвое. Маленькие мигалки его, разделенные длинным носом, вглядываются во всех с подозрением, как бы ища обиды для себя.
— Да это Санечка! — совсем успокаивается Аграфена Ивановна. Жалованье, что ль, получил?
— Да… выдали, — грубо и сипло обрывает парень. — Согреться бы мне чего-нибудь.
— Это же его царствию не будет конца. За тобой там сколько? Касса, что ль, у меня, Санечка?
— Тетя Груня, ты мне на нервах не играй! Знаешь, я простуженный насквозь… Я на плотине десять часов по льду елозил!
— Да мне что от вашей плотины прибытку?
Но Санечка — в его грубости осязаются некие тайные права — уже раздраженно уселся за стол, и Аграфена Ивановна сдается.
— Дуся! — сокрушенно зовет она.
Дуся выглядывает высокомерно из-за внутренней двери, нездешняя, не избяная, в своей мальчишеской стрижке под фокстрот. Санечка, оборачиваясь, смотрит уныло на эту красу, потом в себя, не разумея, что в нем такое происходит. Аграфена Ивановна сует дочери в руку оскорбительную воблу.
— На, подкинь на угольки в галанку…
Оба тулупа, лишние при Санечке, допив чай, встают.
— А к нам на стройку мануфактуры целый эшелон пригнали! — громко, даже лихо заявляет Санечка.
— Какой мануфактуры? — недоверчиво переспрашивает Аграфена Ивановна.
Оба тулупа опять тихонько садятся, любопытствуя.
— Обыкновенно какой — всякой. На рубашки, на штаны, барышням на кофточки…
— Давать-то кому будут?
— Давать будут рабочим, которые на плотине, вот как я: по-ударному, в первый черед. Я вот сейчас на бетономешалке. Но это что! Скоро на подъемном крану встану. Я паровой мельницей могу управлять!
Санечка не говорит, а сипасто кричит, чтобы слышали и в соседней комнате. В рассечине губы проступает пена, глазки хвастливо безумеют. Ватные рукава вздуты на толстых, воловьих мышцах. Аграфена Ивановна хочет еще выведать что-нибудь насчет мануфактуры, но Санечка недоговоренно примолкает, хмурится. Она выносит ему на тарелке раскаленную воблу и боком, из-под платка, сует посудину с водкой.
Услышав бульканье в стакане, оба тулупа окончательно поднимаются.
— Мешки в сенях, — повторяет Аграфена Ивановна.
Пошушукавшись еще с обоими у порога и проводив их, Аграфена Ивановна садится просительно против Санечки, нет-нет да поскребывая под платком. За перегородкой Дуся сердитыми щипками пробует гитарные струны. По-лесному шумит метель, шумит давно-давно… Дуся суровым голосом заводит цыганскую песню, да и не песня это, а истекает скукой бесноватое, жаркое тело, которому деться некуда от метели, сундуков и комодов… Санечка, нажевавший полный рот, при первых же звуках закидывает голову и, не проглатывая пищи, оцепеневает. Какую-то ответную смуту он слышит в себе… Но через минуту, очнувшись, еще яростнее принимается молоть челюстями, до ушей вгрызается в воблу. На устремленных в одну точку глазках от наслаждения едой — слезы. Одна слеза катится по щеке и падает в стакан. Санечка спохватывается и аппетитно, с присосом, опоражнивает его.
— Соображаешь, мамаша? — загадочно спрашивает он Аграфену Ивановну.
— Что?
Но Санечка опять вгрызается в воблу, не отвечая. Аграфена Ивановна до сих пор не может понять: слабоумен он или чересчур хитер?
— Мамаша, — мямлит, наконец, Санечка, — ты ко мне снисхождение показала, а я тебе, хочешь, за это своей головой помогу? А?
Видно, что на Санечку от выпитого накатила неодолимая доброта.
— Насчет мануфактуры ты так соображай. На этом участке на вашем… восемь бараков. Тут все без специальности, и все они сейчас на разгрузку брошены. С разгрузкой-то зашились ведь, мамаша, все строительство на иголке!
Аграфена Ивановна недоверчиво кивает:
— Так, так…
— Соображай. Денег месяц не платят, по пурге на разгрузку за четыре километра гоняют. Сейчас, скажем, сговорится весь народ — и завтра пожалуйста: «На работу не идем, давай деньги, а денег нет — давай мануфактуру. Давай, а то не пойдем». Мамаш? Дадут!
Аграфена Ивановна равнодушно:
— Мне-то что.
— Тебе-то?