И фамилии, которые запоминал накануне, забылись сразу, и лица торчали кругом неузнаваемые, не виданные никогда, не понять — которые старые, которые молодые… Да и на что теперь фамилии! Если бы вместо сорока отходников тут, в бараке, сидели по койкам сорок таких, как Подопригора… С этого он и начал. Как бы поступили на их месте настоящие, сознательные рабочие? Сознательные — это те, которые ясно видят цель, куда они идут, за что идут. Надо только одно, только одно: вместе всем понять, заглянуть вперед, за нынешний день. Рабочий, который видит, какая жизнь светится за его трудами, пойдет не только на задержку жалованья, он пойдет… Вот в гражданскую, бывалое дело, разве не голодали? Кто тут на гражданской участвовал? Десятка полтора рук поднялось. То были свои, были дружки, вот кого надо в первую голову разбудоражить, расшатать…
— Факт — тут кто-то лазит с языком, какой-то враг делает свое дело! Какой враг, мы не знаем! — погрозил Подопригора, оглянувшись на одну из печурок, и за ним все оглянулись, но на которую — непонятно было. — И разве не стыдно вам, трудящимся, поддаваться ему и подрывать свое собственное, рабоче-крестьянское дело?
Уполномоченный неожиданно налетел на деда-плотника:
— Не стыдно разве, отец?
Дед, испуганно соображая, мигал.
— Ясное дело, что стыдно.
— Ну вот…
Подопригора стоял среди барака, молодцеватый, распахнуто-дружественный. Ждал, что скажут в ответ. Но никто не хотел в открытую, отзывались только бормотаньями: «Мы от работы не отваливаемся, нам свое подай!..» «В дороге в один конец исхарчились до последнего, теперь на что поедем?»
Подопригора сказал нетерпеливо:
— Говори кто-нибудь один.
На койках согласились:
— За нас Журкин пускай скажет.
— Журкин, сказывай!
Подопригора метнул искоса взглядом на гробовщика, которого подталкивали, который растерянно упрямился.
— Да ну, какой я говорок!
На Журкина рычали, его подбадривали. И Обуткин вместе со всеми:
— Мастер, тебя артель просит, не бойся, говори!
Журкин кособоко, боязливо приподнялся.
— Ну, дак тогда что ж… тогда скажу… — Он в ужасе откашлялся. Каждый, значит, завсегда хочет себе кусок получше оторвать. Так.
И вдруг зацепенел и смолк. От устремленных на него глаз, от тишины все сразу пропало из головы, да и его самого не было на свете. Так и стоял…
— Закуривай! — дерзко, насмех выкрикнул Золотистый.
С коек издевались:
— Смарал, мастер! Эх…
Гробовщик мучительно сел. Тишка, побелев, отводил от него глаза. Из-за двери выглядывала Поля. Она пылала вся, терзалась — за кого? Подопригора торжествовал: барак сам давался ему, сейчас только цепче ухватить его, порывно увлечь.
— Вот эдакие мастера — они и тянут вас в ту старую, сволочную жизнь! Братки! Не надо им верить, а надо верить нашей партии, нашему правительству… Что же, они бросят вас на произвол? Они остановят эту громаду, которую рабочий класс поднимает на своих плечах? Кто тут с гражданской руки поднимал, покажи пример, одевайся!
Пятеро еще встали. Подопригора, клокочущий, неудержимый в своем озаренье, усмотрел Тишку:
— Ты кто? Комсомол?
— Нет, я так…
— Одевайся, друг!
И ласково подтолкнул его плечи. Тишка, вопрошая, обернулся к дяде Ивану, защите своей. Но гробовщик сам еще не пришел в себя, застыл подавленно. Тишка потянулся за одеждой.
И поднялся Золотистый, горько качая головой. Баловливую усмешку смыло с его лица, сердито и решительно натягивал он на себя ватник.
— Это что же, в самом деле, получается, дружки? — Он говорил негромко, как бы для себя одного, но тишина слушала его отовсюду, потупленная, нещадно раздираемая бореньем. — Это что же? Взять на тех участках: рабочие-ударники гремят, сверх силы ворочают, про них славу вы сами слышите… И верно партейный говорит, что они своими трудами добиваются жизни, какой еще не было. А мы? Выходит, — в поле обсевки? Нам из своей коросты, значит, никогда не вылезать? На готовенькое-то, золотистые, совестно надеяться, вот я как думаю.
Барачные молчали. Одни полезли зачем-то рыться в сундучках, другие начали ворошить дрова в печке. А руки их исподволь, не торопясь, как бы вполне равнодушно, нащупывали шапки, подбирали с коек зипуны… У деда-плотника от недоумения отвисла вместе с губой бороденка.
И Журкин, потупясь, мешкотно влезал в свою шубу. Слышал, как пронесся мимо Подопригора — опаляющим дуновеньем.
Поля стояла у двери, суровая, каменная. Все равно подбрел к ней.
— За что он меня… эдакими словами?
— А вы зачем поперек делу становитесь? Человек вам правильно говорил. Кабы все так стали самовольничать да требовать…
Гробовщик теребил на себе пояс, бородой уткнувшись в грудь, смиренный.
— При старом режиме сколько бедовал… Ну, видно, жизнь моя такая, Поля, что до могилы бедовать надо.
Поля в замешательстве подняла на него глаза и смягчилась. Всей тяжелиной грудей своих вздохнула.
— Прямо не знаю, живу я промеж вас, как промежду огней.
И тихо отошла в каморку. Спина у нее была расстроенная, трудная.