Разноплеменный люд все гуще прибывал на стройку, мимо разгрузочных работ то и дело валил со станции целыми базарами. Старых жильцов в бараке потеснили, сделали среди них передвижку, вследствие чего вспыхивали ежедневные склоки из-за тех же печурок. Путался мордовский и татарский говор. Ложась спать, Журкин шапку прятал под подушку, а шубой, несмотря на жару, укрывался, полы подвертывая под себя. Ночью то и дело ощупывался.
И тихий страх порой находил на гробовщика. Может быть, через месяц на этой самой разгрузке поработать — и то напросишься?
Тяжело лежало на сердце оброненное Подопригорой недоброе слово…
И сплачивалась кругом, круче и деятельнее двигала за собой народ та же всюду хозяйничающая, в одно нацеленная сила. Она проступала и в чудовищно быстро законченном тепляке «Коксохима» — пустотелой, как цирк, огромине, где начинали лить из бетона невиданной высоты турму (угольную башню), и в красном уголке барака (этот уголок отгородили специально, поставили стол, покрытый красной бумагой, укрепили на стенах портреты, плакаты о тракторе и железнодорожном транспорте, — все железо, железо!), и в массивах все шире и шире разбегающейся полукольцом, от берега к берегу, знаменитой плотины. Журкин с Тишкой тоже завернули как-то с работы полюбопытствовать на нее. Внизу постояли, под слоновыми ногами чудища. «Как мурашки народ-то, — сказал Журкин, подавленный собственной и Тишкиной малостью, — а смотри, чего нагрохали!»
И Поля заметно держалась без прежней душевности. Словно обида залегла в ней после заворушки, случившейся в ее бараке, — на кого? В сердитых Полиных речах слышалось Журкину чужое, перенятое.
— Уж какая она противная мне, эта мужицкая жадность! Свое «я» везде на первое место ставят! Государство бьется, чего-то хорошее хочет для всех сделать. Сделаешь с такими! Ха!
Злобно перекусывала нитку.
— Нисколько мне не жалко этих разжирелых, у которых хозяйство громят, а их на холод в ссылку выгоняют. Нагляделась я тут на вашего брата!
При появлении гробовщика она теперь только чуть поводила глазом, не отрываясь от шитья; оттого чувствовал себя Журкин неприятно-назойливым, незваным. И очень уж часто выбегала в барак, будто усовестить шумящих мужиков. При этом пропадала подолгу, словно тягостно ей было оставаться вдвоем.
Журкин пораздумался… Как-то спросил: почему реже выходит она на гулянье, каждый вечер, почитай, все в бараке? Или у уполномоченного, у ее компаньона, стало делов больше?
Про компаньона нарочно ввернул занозу, но Поля выслушала, не сморгнув.
— Да где же гулять-то, чудной вы, когда вон какой буран да сугробы? Насмерть, что ли, сморозиться? Весной вот, товарищ Подопригора обещает, цирк сюда приедет, уж тогда походим! А что нам с ним не ходить! Оба люди вольные, сами по себе. При муже посидела, будет!
— Это верно… — согласился Журкин, но голос и усмешка у него были чужие, насильные. — Подольше погуляете, тогда уж не в шутку предложение вам намекнет.
Он поймал на себе Полины глаза, они косили от злости.
— Предложение? Ха! Больно мне надо! Он, Иван Алексеевич, человек серьезный, он у меня все совета спрашивает. Здесь летом на том берегу новый город построят, дома роскошные, огромные, в садах. Значит, товарищу Подопригоре, если одному с детями жить, надо на комнату или на две записываться, а если еще с женой, тогда обязательно на отдельную квартиру…
Поля хитро, мстительно примолкла.
— Ну? — допрашивал гробовщик, чуть трогая подпильником медный ладок.
— Ну, я говорю, чего же тесниться-то! Конечно, берите квартиру. Вольно-то гулять хорошо, да ведь когда-никогда надоест же!
— Правильно! — сказал гробовщик.
Ладок у него в глазах туманился, дрожал. Волосинки из бороды путались, мешали подпилку. Подопригоре годов-то, пожалуй, столько же, но, бритый, выглядит он моложаком. Эх, борода!
— Я вот чего у вас, Поля, по душам хочу… Как вы состоите в таком положении с ним… А я вот прихожу, сижу у вас здесь… Может быть, для него и для других тень бросаю?
Сказал смирнехонько, но на Полю не подействовало: без удержу разбирало ее неистово-сладостное жестокосердие.
— Конечно, разве им языки пооборвешь? По бараку разную гадостность плетут. Идешь, а тебе вслед смешки да хаханьки.
Журкин встал и, избегая глядеть на нее, лихорадочно побросал свой мастеровой припас.
— Куда же вы?
— Я, Поля, вас больше марать не хочу, вот что. — И пошел, локтями распихивая дверь, онемелый.
Вот и остались ему в жизни только печурка да койка… Болело в нем все Подопригорой. Жалобно и злобно придумывалось: чем бы побольнее посрамить его, чем? Присел на койку, пристроил на пальце тот же ладок, взял подпилок… «Надо коптилку из баночки какой-нибудь сделать, керосину через Петра промыслить. При коптилке вполне…»
Проходил парень с чайником и, зазевавшись на его работу, приостановился. Вот и другой, истомившись от бездельного валянья, встал, приплелся. Скоро таких скучливых зевак накопилось человек семь. Стояли, как впросонках, глазели.
У гробовщика руки вязало от чужих глаз, но не хватало духу прогнать.
Тишка, подкладывавший дровишек в печурку, и то не вытерпел.