Она улыбнулась, горько и удовлетворенно, и вышла из комнаты. Устав настолько, что, будучи не в силах разобраться, оскорбила она меня или похвалила, я помолилась, легла на диван и погрузилась в долгий сон.
В последующие недели мне казалось, что я полностью так и не пробудилась. Думала, что меня снова позовут в покои жены эмира, закажут другие портреты, чтобы сделала их уже не наспех, а тщательно, с выверенной композицией. Но день шел за днем, а предложений не поступало.
Эмир уехал не на мелкую стычку, а на долгую осаду христианского горного города, перекрывавшего ему дорогу к торговым путям. В первые недели его отсутствия я изучала свой новый мир, зарисовывала изразцы на женской половине, фонтаны, резные надписи. Но эти приятные занятия были очень недолгими по сравнению с часами, не заполненными ни делами, ни общением.
Я бродила бесцельно из одной прекрасной пустой комнаты в другую и мечтала о полезном задании, таком, какие выполняла для отца. Грустила о суматошной жизни родного дома. Были минуты, когда я вздыхала даже о грубой болтовне людей, полировавших пергаменты. В те месяцы мне, по крайней мере, не приходилось томиться от безделья. Иногда целый день не выходила из комнаты и вдыхала удушающий запах роз, пока не темнело. Тогда падала на диван в изнеможении, которого даже не заслуживала.
Так прошло много недель. Я послала служанку за Кебирой. Хотела, чтобы она попросила разрешения написать еще один портрет супруги эмира, но на мою просьбу ответили коротким отказом.
— Может, тогда напишу вас или ее брата? — спросила я Кебиру.
Мальчик Педро пришел как-то раз и стоял позади меня, когда я в своей комнате рисовала пазуху свода. Он стоял так часами, с недетской серьезностью следил за моей рукой. Но Кебира наотрез отказалась позировать и мальчику этого не разрешила.
— Пусть эмир грешит и забавляется портретами, а я на такую работу добровольно не соглашусь, — заявила она.
Отвечала она не резко, но решительно. Я подивилась силе ее веры, выстоявшей за столько лет борьбы. Спросила, как она чувствует себя в услужении у немагометанки.
Она засмеялась.
— С мирской точки зрения она больше не иноверка. Эмир заставил ее принять ислам. Но я знаю, что это не так. Я слышала, как она возносит молитвы к своему Иисусу и святому Яго… Никто из них, похоже, ее не слышит.
Она снова захихикала и вышла из комнаты.
В ту ночь я лежала на диване, думая о том, как мало я знаю о религии неверных. Дивилась тому, что христиане и евреи не хотят признать Печать Пророков. Интересно, из какого дома похитили Нуру и тоскует ли она по привычкам своего детства.
Запах роз исчез, а лепестки осыпались, когда эмир вернулся во дворец. Он прискакал к воротам ночью, так что люди его не видели. Он был ранен и истекал кровью. Кебира пришла за мной утром и рассказала, что в лоб ему попала стрела, наконечник которой, должно быть, окунули в какую-то дрянь, потому что рана загноилась и дурно пахла. Тем не менее он пришел сразу к Нуре, даже не потрудившись обработать рану и снять воинское облачение. Лицо Кебиры сморщилось еще больше, когда она сказала, что от его зловония трудно было дышать.
Я, дурочка, обрадовалась вызову в покои жены эмира, настолько соскучилась по работе. Взлетела по каменным ступеням и, как только увидела ее, поняла свою глупость. Лицо женщины, словно факелом, освещено было пожиравшим ее гневом. Волосы перевиты нитками жемчуга и яркими драгоценными камнями, вбиравшими в себя блеск огненных прядей, но на теле был лишь простой хаик. Служанка, принесшая мой ящик с красками, неслышно удалилась, и я опустила глаза, стараясь не встречаться с ее яростным взором. Нура повела плечами, и хаик упал к ее ногам. Я подняла глаза — она стояла передо мной совершенно нагая.
Я отвернулась в страшном смущении.
— Мой господин, — прошипела она, точно змея, — хочет, чтобы ты написала меня сегодня. Приступай к работе!
Я опустилась на колени и взялась за перо. Бесполезно: дрожь в руке и горе в сердце не позволяли мне работать. Слова Корана загорелись в мозгу. Пусть верующие женщины опускают взоры земле и хранят скромность, показывают только самое верхнее платье, накидывают себе покрывало на грудь. Как же я могла написать изображение нагой женщины? Сделать это означало бы замарать ее.
— Я сказала, приступай к работе! — голос ее звучал громче.
— Нет, — прошептала я.
— Нет? — прошипела она.
— Нет.
— Что ты хочешь этим сказать, наглая черная девка? — она визжала, словно загнанная лиса.
— Нет, — сказала я снова, мой голос дрожал. — Я не могу этого сделать. Я знаю, что такое изнасилование. Вы не можете просить меня помогать насильнику.