Еще затемно я пробуждаюсь от тревожного сна, полного ужасных образов, переходящих один в другой. Дышится легко. И никаких корицы и гвоздики. Я жадно, большими глотками пью этот свежий воздух, как будто пытаюсь очистить свои легкие от следов того странного и жестокого запаха. Заставляю себя взглянуть на растерзанный труп Марии. Дрожь пробегает по моему телу, и я отворачиваюсь. Душу переполняют печаль и тоска, чувство вины и стыд. Я приказываю своему телу снова стать человеческим. По крайней мере, будучи человеком, я могу оплакать ее. И вот я сижу рядом с поруганными останками Марии, на краешке постели, и плачу. Слезы текут по моей груди, испачканной кровью.
Я успокаиваюсь к рассвету. Надо многое сделать. Отец учил меня презирать человеческие слабости.
– Мы имеем право жить так, как хотим, – не единожды говорил он мне,- потому что мы богаты.
Несмотря на то что мы сейчас обладаем значительными денежными средствами, казначейскими билетами, облигациями, капиталами, огромными депозитами, и все это ежедневно дает проценты (спасибо нашим юристам и консультантам – простым смертным) и наше состояние неуклонно растет, отец все-таки считает, что часть наших сокровищ мы должны добывать сами.
На глаза вновь наворачиваются слезы, когда я снимаю с Марии швейцарские часы, вынимаю золотое колечко из пупка, снимаю с пальца кольцо, наверное подаренное ей на окончание школы, и еще несколько колечек сомнительной ценности. Еще мне достаются штифтовые сережки с бриллиантиками и медальон в виде цветка клевера. Все это я складываю горкой на ночном столике. Потом отнесу вниз, в нашу сокровищницу, туда, где хранится золото, серебро и все драгоценности, собранные нашей семьей с тех пор, как она существует.
Я собираю также одежду Марии, вдыхаю ее запах, который все еще хранят вещи, и складываю их на полу у дверей. Потом поднимаю с пола ее маленький матерчатый кошелечек, вытряхиваю мелочь и с удивлением обнаруживаю триста восемьдесят семь долларов. Деньги отправляются в один из ящичков платяного шкафа, кошелек летит к одежде. Прежде чем швырнуть его туда, я бросаю взгляд на лежащие внутри фотографии. Кто эти люди? Будут ли они скорбеть о ее кончине? Одна фотография обращает на себя мое внимание. Мария в купальнике-бикини, чуть моложе, чем она сейчас, сидит на палубе катамарана. Ее обнимает молодой мужчина с пронзительными черными глазами и пышными усами. На нем только плавки. На заднем плане белый в желтую полоску парус. Меня пронзает ревность. Я ненавижу этого человека. Потом, разглядев, как они похожи друг на друга, понимаю, что это, должно быть, Хорхе. Я даже краснею: ревновать к брату!
Швыряю бумажник и фотографии на груду одежды. Еще до исхода дня все это превратится в пепел. А пока в мою комнату пробирается солнце и освещает труп на моей кровати. Я беру Марию на руки и, содрогаясь от безжизненности ее тела, со слезами на глазах несу ко второй двери, ведущей в темную глубь дома. Будь она жива, я показал бы ей широкий коридор, опоясывающий большую винтовую лестницу, к которой есть выход из всех комнат дома. Теперь, не поднимая глаз, я иду по коридору к тяжелой дубовой двери, ведущей в комнату отца
У него задернуты шторы, так что, несмотря на яркое солнце снаружи, в комнате сумрачно. Он спит, неглубоко, но мерно дыша. В полутьме я едва различаю его силуэт в дальнем углу комнаты – что-то темное, распластанное на сене. Задумчиво качаю головой: было время, когда вид отца приводил меня в священный ужас, а теперь мне всякий раз кажется, что с моего предыдущего прихода он стал меньше. В старости отец решил отказаться от смены обличий. Говорит, что его собственное тело – самый удобный способ существования. И еще он вернулся к прежним привычкам: перестал говорить вслух, спит только на сене, изгнал все предметы человеческого обихода из своей просторной комнаты с голыми каменными стенами.
– Отец! – мысленно произношу я.- Я тебе кое-что принес.
Существо на сене поворачивает голову в мою сторону, кашляет и чешется. На меня в упор смотрят два изумрудно-зеленых глаза:
– Ты отключился от меня, Питер! В прежние времена ты такого себе не позволил бы…
Я выдерживаю его взгляд. Мы оба знаем, что он уже не тот, каким был когда-то. Сейчас его длина – самое большее одиннадцать футов. Чешуя, прежде ярко-зеленая, как у меня, теперь приобрела нездорово-желтый оттенок и больше не блестит. Старость заставила отца двигаться медленнее, покрыла кожу уродливыми морщинами.
– Извини, отец, – громко произношу я.
Он злобно шипит:
– Говори со мной, как полагается!
– Извини, отец, – беззвучно повторяю я. – Мне очень жаль.
– Надеюсь! – отец с трудом садится на задние лапы и делает мне знак подойти. – Так это из-за нее ты поднял такой шум ночью?
Щеки мои вспыхивают, я бросаю гневный взгляд на это неприятное существо, благодаря которому я когда-то появился на свет. Именно он, мой отец, ввел меня в мир, где я всегда буду чужим.
– Отец! – сдавленно рычу я.
Он успокаивающе машет когтистой передней лапой:
– И в кого это ты у нас такой чувствительный?
Ну-ка покажи мне ее. Дай-ка посмотреть.