Читаем Люди остаются людьми полностью

— Правда. Откуда тебе известно, что я думаю? Она этого не знает. Она сама удивлена: я вижу удивление в ее темно-карих, позолоченных солнцем глазах. И вдруг удивление исчезает. В глазах испуг.

— Опять показались разными…

— Какими же?

— Один будто злой, а второй печальный, вернее, добрый и печальный. — Она открывает сумочку и торопливо сует мне зеркальце. — Погляди сам.

Я гляжусь в зеркальце. Глаза как глаза.

— Да, — говорю я, — что-то есть.

На лице Даши вспыхивает радость: значит, никакая у нее не галлюцинация. И в глазах радость и на губах — просто солнышко ясное. И вдруг солнышко меркнет. Как это у нее все быстро!

— Я потом тебе расскажу, почему они разные, — опережая вопрос, говорю я. — Как-нибудь расскажу.

И вот уже интерес, а потом сразу нетерпение и уже легкая досада — я стою и смотрю, как сменяют друг друга отражения разных чувств на ее круглышке-лице.

И странно, когда я смотрю на нее — вот и сейчас, в эту минуту, — мне кажется, что никакого горького осадка в моей душе нет…

И опять радость на ее лице. Опять проясняется солнышко.

— Подобрел тот, злой, — смеется она. — Идем! У нее каштановые волосы, стройные, сильные ноги, а талия такая тонкая, что я, наверно, мог бы обхватить ее пальцами: приставить впритык друг к другу большие пальцы, а остальными обвить талию кольцом. У меня иногда является желание это сделать. А вообще я не люблю разглядывать ее: я знаю, что она красива, — но что-то внутренне мешает мне разглядывать ее всю.

Мы проходим так называемую основную территорию и сворачиваем к набережной. Впереди нежно светится зелень Нескучного сада, справа огненной чешуей переливается гладь Москвы-реки.

— Ты, Даша, где была во время войны?

— В Москве, потом в эвакуации, а потом опять в Москве. Я работала водителем троллейбуса…

— Трудно было тебе?

— Конечно. Двери в машине не закрывались, штанги летели. Ужас! Один раз чуть не сгорела. Хорошо, не было пассажиров, и троллейбус влетел в сугроб. Я на «четверке» работала, такой длинный был маршрут: от Киевского вокзала, через Ленинские горы до Сокольников…

Ей тоже было трудно. И я ловлю себя, что мне не хочется, чтобы Даше когда-нибудь было трудно. Я хочу, чтобы ей всегда было хорошо, чтобы всегда было солнышко в ее глазах, и я хочу смотреть на это солнышко и любоваться им всегда.

Теперь смущение на ее лице.

— Ты опять догадалась, о чем я думаю?

— Да.

— Я знаю, что ты об этом догадалась. Скажи…

— Сам скажи. Или лучше не говори, если не хочешь. .

Не скажу, думаю я. Пока ни за что не скажу.

Мы познакомились с месяц назад, и с той минуты, как я увидел ее, я почувствовал, что не смогу вести себя с ней так, как я вел себя до сих пор с другими девушками, и это было почему-то очень радостно.

Может быть, я и проснулся потому, что увидел ее? А может, это новый сон? И если это сон, я больше не хочу пробуждаться.

— Ты ведь еще так мало знаешь меня, Даша.

— Да, — отвечает она печально, — почти совсем не знаю.

— Но ты все узнаешь, все.

— Узнаю, — говорит она.

2

И это тоже — желание рассказать Даше о себе, и все возрастающая, почти физическая потребность выложить на бумагу то, что еще давит душу, и особенно, наверное, наивная и твердая уверенность Лелякина, что собираемые им документы и свидетельства помогут восстановить справедливость, — все это шаг за шагом подводит меня к тому, что одним ранним июньским утром я кладу перед собой толстую тетрадь и остро отточенным карандашом пишу на первой странице крупный заголовок: «Записки из неволи».

Да, я проснулся и больше не хочу закрывать глаза на то, что было и что есть; я буду рассказывать о пережитом: ведь то, что пережил я, пережили многие сотни тысяч; пусть все узнают, что советские люди не переставали быть советскими людьми и за глухими стенами фашистских концлагерей. Помочь народу узнать правду — вот моя цель. Так я буду отстаивать человеческие и гражданские права своих товарищей и даже, может быть, окажусь полезен партии, которая не должна — не должна! — терпеть нарушения законности в нашей стране.

Гордые мысли и нескромные, наверное. Пусть. Когда я уходил на войну, у меня были тоже гордые мысли: помочь народу разгромить фашизм, отстоять свое великое право называться свободным гражданином свободной страны…

И я пишу. Каждое утро — с восьми до одиннадцати. Я снимаю угол у глухонемой старушки на улице Горького, здесь мне очень удобно, тихо, и соседи тихие люди; они принимают меня за студента.

С двенадцати и до девяти вечера я в парке, потом встречаюсь с Дашей, а в восемь часов утра я снова сажусь за свою тетрадь.

Как-то в выходной день я с Дашей еду на Большую Почтовую. Там живет художник Логвинов — единственный из знакомых маутхаузенцев-москвичей, которого я еще не навестил. Мы не застаем его дома, и я оставляю записку со своим адресом.

На следующее утро Логсинов сам приезжает ко мне. Я вижу цветущего мужчину и совершенно не узнаю в нем того, прежнего Логвинова, доходягу, которого доктор Саша Григоревский «похитил» из газового автобуса-душегубки, когда эсэсовцы проводили в лагерном лазарете очередную «селекцию».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Север и Юг
Север и Юг

Выросшая в зажиточной семье Маргарет вела комфортную жизнь привилегированного класса. Но когда ее отец перевез семью на север, ей пришлось приспосабливаться к жизни в Милтоне — городе, переживающем промышленную революцию.Маргарет ненавидит новых «хозяев жизни», а владелец хлопковой фабрики Джон Торнтон становится для нее настоящим олицетворением зла. Маргарет дает понять этому «вульгарному выскочке», что ему лучше держаться от нее на расстоянии. Джона же неудержимо влечет к Маргарет, да и она со временем чувствует все возрастающую симпатию к нему…Роман официально в России никогда не переводился и не издавался. Этот перевод выполнен переводчиком Валентиной Григорьевой, редакторами Helmi Saari (Елена Первушина) и mieleом и представлен на сайте A'propos… (http://www.apropospage.ru/).

Софья Валерьевна Ролдугина , Элизабет Гаскелл

Драматургия / Проза / Классическая проза / Славянское фэнтези / Зарубежная драматургия