А я думал: «Так вот что значит работа Матвеева на Большой земле, вот почему с таким нетерпением ожидали его приезда сюда, в леса, Бондаренко и другие посвященные товарищи».
Я стал знакомиться с героями-партизанами или, как говорят, вникать в курс дела.
Героями края были не дожившие до триумфа партизанского движения бойцы, младшие и средние командиры Красной Армии и среди них лейтенант Стрелец. Его я уже не застал в живых, но легенды о нем я слыхал из уст орловского крестьянства. В тылу у противника самым верным критерием работы партизан является мнение народа об отряде или об отдельной личности — руководителе.
Прежде чем пойти по партизанской дороге, то есть до встречи с Ковпаком, а затем и после встречи с ним, я видел несколько сотен партизанских отрядов — им не было числа в немецком тылу — и понял одну истину, которая позже была так ярко выражена Ковпаком: надо делать так, как народ хочет. Очевидно, лейтенант Стрелец, которого я никогда не видел (в начале 1942 года он погиб смертью героя в жестоком бою с немцами в Брянских лесах), делал партизанское дело так, как этого хотел народ. Имя Стрельца было известно во всех деревушках, в селах, на железнодорожных станциях… О его славных набегах на эсэсовские эшелоны, на железнодорожные мосты, на формировавшуюся тогда немецкую полицию рассказывали в десятках вариантов.
Как я представлял себе полицию, готовясь в Ельце к вылету в тыл, я уже писал. Действительность оказалась совсем иной. Вот зарисовка с натуры, записанная на свежую память в первые дни моего пребывания там.
К комиссару партизанского отряда имени 26 бакинских комиссаров вводят невзрачного человека. На нем вылинявшая ситцевая рубаха в полоску, пестрядинные порты и опорки. В руках он мнет изжеванную кепку.
— Как фамилия?
— Плискунов. Митрофан Плискунов.
— Полицейский?
— Чаво?
— Полицейский, спрашиваю?
— Я-то?.. Не-е… Я из охраны…
— Чего охраняешь?
— Чаво?..
— Ты что дураком прикидываешься? Отвечай толком на вопросы. Что, где охранял? И от кого охранял?
— Дак мы здешние, хуторские. Оно известно, у кого хлеба хватат, тому и нужды нет идти на службу. А как у нас не хватат, ну и мобилизовался, значит, по охоте, из-за хлеба, значит, в охрану. Путейскую охрану. На железной дороге.
— Винтовку дали?
— Чаво?.. Извиняйте… Известно, дали.
— Патроны?
— Десять штук.
— Полицейскую повязку тоже дали?..
— Полицейскую?.. Не… Вот эту дали.
Он вытаскивает из кармана замусоленный нарукавный знак. Эрзац-репс, на котором сквозь грязь и пыль проглядывают такие же грязные слова: «Шуцманншафт. Выгоничи».
— Что же ты очки тут втираешь? Значит, в полицию поступил, да еще и добровольно.
«Шуцман» мнет в руках замусоленную тряпку и затем в недоумении поднимает глаза, невинные глаза дурака.
— Поступил… Мобилизовался, значит, по собственной охоте, потому как дома жена, деток трое, а хлеба нету… — и он разводит руками.
— Сколько же тебе хлеба обещали?..
— Говорили, после войны дадут по двадцать пять га.
— А сейчас?
— Обещали до тридцать кил на месяц.
— А давали?
— По шашнадцать, а с прошлой недели по двести грамм стали давать.
— Не жирно кормят.
— Куда там!.. Совсем омманул германец. Усю Расею омманул… И меня тоже…
— Ты за Россию не распинайся. Вот что скажи: против кого ты шел?
— Я? Сроду я ни против кого не ходил. Я только за кусок хлеба дорогу охранял.
— Дорогу. Ну, а по дороге кто ездит? Немцы?
— Известно…
— Против Красной Армии танки везут, войска, снаряды?..
— А везут, известно…
— А ты дорогу эту охраняешь от кого? От нас… кто эти поезда под откос пускает.
— Так за кусок же хлеба… Жена, деток трое…
— Ты мне Лазаря не пой. У всех жена и детки, а это не причина.
— Известно, не причина.
— Так почему ты против советской власти пошел?
— Я-а? Против? Да ни в жизнь. Я от советской власти окромя пользы ничего не имел. И чтоб я против советской власти!.. Да ни в жизнь.
— Как же нет… Ну вот меня если бы поймал на дороге, пристрелил бы ведь…
— Нет, я в небо стрелял…
— Но стрелял же…
— Раз на службу поступил… мобилизовался, значит..
— Так и стрелять надо…
— Известно…
— А говоришь, не против советской власти…
— А ни в жизнь! Вот убей меня бог на этом самом месте, если я хоть думкой, или словом, или еще как…
Мы долго сидели молча, не зная, что же делать с этим «чеховским» персонажем, возрожденным новейшей техникой, танками, «юнкерсами» и жандармами в голубых шинелях.
Из затруднения нас вывели две бабы, вбежавшие в хату, несмотря на протесты часового.
— Поймали ирода, душегубца проклятого! — кричала одна, краснощекая, курносая орловка. — Ну чего хнычешь, чего стоишь, али руки у тебя отсохли? Я бы на ее месте глаза ему из черепка ногтями выдрала… — сказала она, обращаясь к нам.
Вторая, бледная, забитая, смотрела большими голубыми глазами, не моргая. Из них беспрерывно текли слезы. Губы ее шептали одно и то же:
— Ванюшка, колосок мой… Ой, Ванюшка… Кровушка моя, — шептала она. Затем медленно подошла к Митрофану, глядя ему в глаза. Он вдруг поднял руки, как бы защищаясь.
Голубоглазая подошла еще ближе и, закричав истошным голосом: «Зверь, волчина проклятый!» — рухнула на землю без чувств.