А мы бы и рады, да не можем. Узкая полоска берега, где залегли наши боевые дружки, видна как днем — немцы прожекторы направили. Ахнула артиллерия. Закипела вода вокруг нас. Гомон с чужих позиций. Это фашисты двинулись в контратаку. Наклоняется ко мне наводчик. Ходов, весь мокрый, от холода дрожит:
— Что ж это такое, товарищ командир? Ведь они уже идут, и как бы не в психическую. Может, вплавь, без пушек, доберемся? Хоть врукопашную…
Смотрю на солдата и самого жуть берет: в самом деле, с минуты на минуту немецкая солдатня захлестнет горстку наших ребят. И вдруг примечаю небольшой островок. Сразу прикидываю — там туго придется. Наши скученные орудия будут хорошей мишенью. Но из всех бед выбираю одну.
Налегли на самодельные весла, повернули к острову. Скатили пушки наземь и сразу — к работе. Как и предсказывал Ходов, немцы пошли в психическую. Была у фашистов такая «разновидность» атаки. Это когда в полупьяном угаре или полном психическом расстройстве идут напрямик, в лобовую. Конечно, разум у пьяного или нервного не велик. Но и устоять перед ним тоже нужны нервы. В общем, немцы двинули на нас и артиллерию и пехоту. По нашему островку били прямой наводкой. Отвечали мы том же. Стреляли без передышки. На стволах дымилась краска. Дело дошло до мин. Они все ближе ложились к нашему «пятачку». И вскоре погибла вся прислуга третьего орудия. На других появились раненые. Но мы решили биться до последнего. Берегли уже не жизнь, а снаряды. Удалось прямым попаданием взорвать три немецкие самоходки. Потом четвертую искалечили. Били и по пехоте. Она несколько раз порывалась подняться, но откатывалась. Мы уже радовались благополучно кончившемуся «сабантую», как увидели выползшие на холм новые орудия. Подсчитали — чертова дюжина. Ударили они почти одновременно. Сзади меня кто-то охнул. Гляжу, к лафету склонился Ходов. Бледный как смерть, пот градом катится. Губы шевелятся, а голоса не слышно. Указывает на ноги. Откинул я полы его шинелишки, и язык отнялся. Солдат был без ног. Его дружки по орудию рядом лежат. Неживые. Перетянул я жгутом Ходову култышки, чтобы кровью не истек, и приказываю не шевелиться. Он же порывается встать, к орудию тянется. Это пока в горячке. А когда боль подкатилась к самому сердцу, — застонал.
Комбат замолчал. Видимо, нелегко было говорить. Сухо трещал пожираемый огнем хворост. Из Змеиного ущелья тянуло сыростью.
— Короче говоря, к рассвету нас в батарее осталось всего шесть человек — я, Гнатюк, Ходов и чудом уцелевший расчет четвертого орудия. Пушек в ходу — восемь. Больше чем одно орудие на человека. Пришлось каждому работать за расчет. Самому заряжать, наводить, стрелять. И вдруг крик с четвертого орудия: «Боезапаса нет!» Посыпались эти доклады и с других орудий. Молчит один Гнатюк. Подхожу к нему, спрашиваю, сколько снарядов осталось. Отвечает — двенадцать. Прикидываю. Восемь надо оставить на всякий случай, а четыре можно выпустить. Но выпустить с толком. Гнатюк так и сделал. Еще одна немецкая самоходка перевернулась вверх тормашками. И наши орудия замолчали. Немцы сразу поняли, что мы остались с голыми руками, и сразу пошли на нас с открытым забралом. Самоходки двинулись к самому берегу. Оттуда к нам рукой подать. Все мы поняли, что настал последний час…
Комбат повернулся к Гнатюку, улыбнулся:
— Вот Володя не даст соврать, не думали мы встретиться на этом свете. Пригласил я солдат. А сам не знаю, как им выложить страшную думку: решил уничтожить батарею, чтобы противнику не досталась. Но как расстаться с орудиями? Стараюсь говорить как можно тверже, а в горле хрипит. В общем, приказал набить стволы камнями, а в казенники положить последние снаряды. Рванули за шнуры… А дальше не помню. Говорят, нашли нас с Гнатюком и Ходовым среди трупов. Остальные ребята погибли…
Крутой огонь сворачивал в сигарки падавшие в костер листья. Лица солдат, подкрашенные отсветом пламени, казалось, глядели с плаката.
На рассвете Севрюков покидал гарнизон. Когда «газик» вскарабкался к сторожившим холм близнецам-березкам, сердце заныло. Севрюков попросил:
— Останови, шофер.
Емельян Петрович вышел из кабины. Долго смотрел на еще не проснувшийся гарнизон. Над долиной курилось розоватое, предутреннее марево. Торжественная, безмятежная тишь царствовала окрест. «Отдыхают», — невольно подумал подполковник о возвратившихся с учения батарейцах. И вдруг из дальней дали берущей за душу песней откликнулась гарнизонная юность комбата: по-журавлиному зовуще затрубили горны. И словно ему в ответ с позиции ахнуло орудие. Всходило солнце. Севрюков снял фуражку, и горячая, трепетная волна подступила к сердцу. «Прощай», — прошептал, а сам подумал: «Нет, до свидания!» Грезил: отшумит листопад, отголосят непогожие ночи, спадут зимние стужи, и он вновь приедет сюда — хоть на денек, хоть одним глазком взглянуть на свою молодость.
ОЛЕНИ, БЕГУЩИЕ В НОЧЬ
Прошлой зимой, в пору февральских снеговеев, я ехал в командировку на Север. До Хабаровска добирался поездом, а там пересел на Ли-2, шедший к Берингову проливу.