Он сел рядом, поджал под себя крест-накрест ноги. Достал из кисета сложенную для цигарок газету. Попросил разрешения, завернул козью ножку. Прикрылся полой шинели, нагнулся над зажатой в ладонях спичкой:
— А моя, товарищ капитан-лейтенант, впервые слышу соловей. У нас, Тахиа-Таш, не водится. Но знал, что они такой… И эти места знал такой, как есть. Может, курский ребята так нарисовал, а может, кто другой… Конечно, эти места не похож на амударьинска, но чует моя и здесь что-то свой… Объяснять это невозможно. Вот думаю, эта птица прилетай оттуда, Тахиа-Таш. У нас там тоже много разной птиц. Есть степной куропаток. Мал такой, в серый жилетик. Делает перебежка и сердита пищит. Ну это, сказать, серьезный пернат. А есть веселый жаворонка. Такая же, как тут Курска. Помнит мне очень утро…
Я завороженно смотрю на Рахимова и жадно ловлю каждое его слово. Цигарка Сабита давно потухла. Он смотрит куда-то вдаль, за окопы, и, слегка раскачиваясь, вспоминает:
— До призыва я тракторист. Повестку на степь получил… Так один утром выехал на первый борозда. Степь уже живой. Пар на земля. Солнце начал идти высоко. А над головой жаворонка. Знаете, так толчками вверх, вверх и звенит, звенит. А потом вниз. И опять вверх — опять песня. И я пел… А как понимать, товарищ капитан-лейтенант, зачем сейчас такое думка в голову?
— Видимо, Сабит, это оттого, что в трудную минуту лучше чувствуешь хорошее.
Сабит помял потухшую цигарку и, нагнувшись ко мне совсем близко, горячо зашептал:
— Моя сейчас, товарищ капитан-лейтенант, такой на душе, что объяснить невозможно… Но одно чует моя: за это все хорошее зубами держать буду.
Смотрел я на сидящего передо мной Рахимова и изумлялся: откуда такое совпадение наших чувств! И сам себе отвечал: да иначе и не может быть. Живем-то одной жизнью, дышим одним воздухом, питает нас единая любовь к единой земле.
За верхушками обглоданных войной деревьев небо стало розоветь. Самая хорошая пора для сна. Я посоветовал Сабиту прилечь, намекнув, что наш неосторожный разговор может разбудить матросов. Сабит хитро улыбнулся:
— Будить нет кого.
— Как некого?
— Вся батальон не спят.
Я приподнялся и на светлом фоне небосклона увидел фигуры сидящих матросов. Да, на позиции никто не спал. Мы замолчали. Со стороны окопов донесся громкий, неумелый шепот писаря Яремы, в который раз рассказывающего известную всему батальону печальную историю своей любви:
— Был я тогда, хлопцы, крепко влюблен в нашу учительницу. Фаней звали… Федосья Антоновна, значит. Этакая рыженькая, огнистая, с симпатичными конопульками. Родом из-под Харькова, чи шо… Сам я был по профессии свинарь. Фермой управлял. А вот втюрился в интеллигенцию, покоя не нахожу. И отклика, скажу вам, хлопцы, не дождался… Виноваты эти горланы — соловьи. Она была в них влюблена. Все ходила слушать в сад наших соседей Пышкиных. А у тех соседей рос парнишка, Ильей звали. Хлопец из себя видный…
— Слыхали, Ярема, — вежливо напоминает Долин. И сам начинает мечтать: — Кончится война, вот на этом месте дом поставлю. Материал рядом — окопные бревна. Сад разведу. Пусть под самым окном горланят соловьи.
Неожиданно сырую тишину рассвета всколыхнул выстрел. Ему отозвалось охнувшее за околицей орудие. И поплыло, загудело над всей долиной. Но соловьи не унимались, будто пальба их не касалась. И пели еще громче. Думалось, что их не могут заглушить никакие пушки. Жадно мы вслушивались в птичий гомон.
— Ну, теперь слово за нами. Пернатые земляки свое сказали, — поднялся Долин, натягивая мичманку с терновой веткой.
Я посмотрел на часы: без четверти четыре.
С рассветом мы пошли в атаку. Первый огневой вал, упиравшийся в зеленый мысок дубняка, одолели, хотя с трудом, но быстро. А у самой околицы Таволжанки задержались. Дело в том, что не хотелось открывать безрассудный огонь по селу: знали — там наши люди. Немцы этим воспользовались и не только остановили нас, но и начали теснить. Выход оставался один — ударить с тыла. Вторая рота начала обход. Враг заметил и тоже начал спешно отходить. Сделать это, однако, быстро не мог. Мы видели, как к высокому дощатому мосту, перешагнувшему через бурлящий водоворот реки, стягивались полевые орудия, тягачи, трехтонки. Вместе с ними, словно остывающая лава, текла бурая масса шинелей. Наша радиостанция засекла немецкую: через полчаса неприятелю обещано подкрепление. Немцы спешили перебраться через мост, чтобы затем взорвать его, остановить наше наступление.
Уже видно было, как орудия, тяжело покачиваясь на ухабах, начали взбираться на первые мостовые брусья. Несколько зеленых шинелей скатились под мост.
— Минируют, — заметил Ярема и завернул такое словцо, что трудно передать.
— Минируют, гады, — подтвердил Долин.