А грибов на Сахалине много, особенно моховиков. С мягкими шляпками, чуть липкими сверху и сырыми, пухлыми снизу, на тоненьких крепких ножках, они поднимают упрямыми лбами прелые листья и лиственничную хвою по сухим мшистым буграм у речек, по склонам сопок, распадков. Живут недолго, но смело и сочно. Живут стойко, пока соленый туман не отравит их, а потом шляпки опускают обмякшие края, опадают, и долго еще зачерствевшие ножки-пеньки чернеют на тусклой зелени мха. Грибной смрад, сладкий и печальный, выносит ветер навстречу запоздавшему грибнику.
Не зевай! Бабы, девчата, ребятишки с корзинками и ящиками за спинами идут на свои «запримеченные места».
Заготовители нанимают грибников, артельно посылают в тайгу. Движутся артельщики вверх по речке, собирают на буграх грибы, относят в мешках к берегу, высыпают в воду. Речка сплавляет их к поселку, к деревянной запруде. Здесь вычерпывают сачками промытые, обколоченные на перекатах грибы, солят, маринуют.
Мать, Валентина и Наська шагают по тропинке в гору. Наська забегает вперед, останавливается, ждет. Мать легко, ловко переставляет худые, в разношерстных чеботах ноги, а когда поднимает голову, видны ее серые, совсем еще молодые глаза. Валентина отстает, дышит с надрывом, и кофта на округлых плечах темнеет от пота.
Наська смотрит вниз, на речку. Даже отсюда заметно — бьется на перекатах кета: вода взбаламучивается, накатывает на берега белую пену. Над рекой кричат, мечутся чайки, грузно слетают к воде вороны, на елях хищно затаились серые орланы-белохвосты. Сегодня около самого поселка видела Наська на песке большие, залитые водой медвежьи следы.
Ход кеты — таежная горячка. Жадно насыщается зверье и птицы. Без устали работают на «тони у коряги» отец и Коржов.
А у женщин — грибной день. В поселке оставили Тоньку да приспустили на длинных цепях дворовых псов. Тонька — плохая хозяйка. Что-нибудь позабудет сделать, что-то сделает не так, бегая по берегу и высматривая проезжих рыбаков из города. Но все-таки подаст Ивану еду, загонит к вечеру коров, бросит курам зерна. Наська не дает Тоньке книжки, говорит — «испачкаешь». А Тоньке обидно, она уже букву «А» пишет, брат Василий научил; буквой «А» она исчертила весь песок у моря.
Наська думает о Тоньке, о том, как купит ей скоро на платье ситцу — большими розовыми цветами по голубому полю — и сама сошьет. Может, купит ей школьную форму… Ах, какие у Тоньки будут глаза!
Выбитая тропинка мелеет, скользит поверху, чуть приминая мох, и скоро совсем растворяется. Лес пустеет, светлеет — темные ели и пихты остались позади, на пологом склоне горы; здесь каменные березы с черными стволами и белыми сучьями, молодые, сыплющие желтую хвою лиственницы. Здесь грибы.
Смотри налево, направо, — у корней деревьев, в кустах багульника, по одному и семьями, глядят на свет моховики. Подойди, поддень снизу пальцами шляпку, и если ножка не останется в земле, — значит, хорош: и солить и сушить можно. В Заброшенках больше сушат, потому что все артели маринуют. Маринованные грибы — в каждом магазине, а попробуй купи сушеных на Сахалине. Их только из Москвы отпускники привозят.
Наська кланяется каждому грибу, торопится, выбирает шляпки покрепче, покрасивей. Мать и Валентина медленно разгребают траву, бережно ощупывают грибы; изредка разгибаясь, закатывают отяжелевшие глаза к небу, мнут руками поясницы, стонут. Но работают жадно — кто больше, кто лучше. Валентина отстает, краснеет, сердится. Наська выхватывает у нее из-под рук, радуется: «Какой красавчик!» — и еще больше злит ее. Валентина знает, что ей помогут набрать полный мешок, и все равно задыхается от обиды.
Солнце негорячее, мягкое, плывет белым пятном в замутненном влагой небе; а земля, когда близко наклонишься к ней, сквозит глубиной. Она тяжелеет ночами от секущих ледяной моросью туманов. Туманы донага раздевают лиственницы, и деревья, будто смущенные, зарозовели каждой своей веткой; желтыми лоскутами прикрывает им корни на зиму спадающая хвоя. Чернеют, черствеют ели. Ветер по утрам уже не разбивается о зеленую плоть леса — длинными струями, от моря до вершин сопок, пронизывает его. И не шумит лес мягко и утробно — голо, опустело посвистывает на ветру.
А днями еще жарко бывает.
Мать и Валентина садятся на старые, подсохшие пни, расстилают у ног платки, выкладывают снедь — вяленую рыбу, яйца, картошку в мундирах, молоко, хлеб помятый. Мать — скупо, словно считая, Валентина — сразу и кучей. Ко всему положила кусок старого сала — кабана забивали к приезду Ивана, — покопалась еще в кошелке и вытряхнула хлебные крошки.
Мать усталым, тоненьким голосом зовет:
— Настюшка, снедать поди! — и крестится легко, с радостью, бледнея лицом, ее рука четко, воздушно творит знамение.
Валентина тяжело заносит руку, но вспоминает о своей новой вере, колеблется: можно ли креститься? — испуганно вздыхает и по привычке часто жует губами слова молитвы.