— Почти. Но в другом плане. Вот вообрази: получит осенью нивх деньги — а в этом году порядочно придется, — куда он их денет? Пропьет? Ну, допустим, какую-то часть. Другие куда? Он любит дорогие, красивые вещи. Купит дочери часы, туфли и прочее, сыну — мотор на лодку. Отпразднует, обмоет покупки во всю силу, и к зиме на хлеб не останется. Конечно, зимой работаем, навагу ловим, но тех денег нет, авансы маленькие. И вот берет нивх ружье, подкарауливает нерп, свежует их и ест. Ест вся семья. И уж когда он входит в этот рацион, ему из магазина ничего не надо. Авансы на водку идут.
— Да, это посложней.
— Вот и ломаю голову, аж трещит. Ведь даже самый расхлябанный русский мужик побережется или баба удержит, потому что мясо нерпичье им не по вкусу. Вот и скажи, что делать? Пробовали и так и этак: придерживали деньги, авансы выдавали маленькими частями. Шли на скандалы. Водку продаем раз в неделю.
— Ну и…
— У нас теперь целая бригада непьющая. Коли Тозгуна, там ребята не пьют из принципа. Со стариками трудней.
— А болезни?
— И болезни. Туберкулез. Опять же все быт…
— Ясно. Знаете, я как раз об этом хотел поговорить. О проблемах. Мне сегодня уезжать.
— Кавун отвезет, я скажу. Небось надоело?
— Время вышло, опаздываю. Кажется, десять лет здесь прожил и на двадцать постарел. Правда. Даже борода грубее сделалась.
Лапенко засмеялся, захохотал, сотрясая и распирая свой крохотный кабинет. Каждое свое «ха-ха!» он четко отделял, будто выговаривал, раскачивался и скрипел стулом. Потом поднялся, утер глаза платком, медленно оглядывая меня, застегнул пиджак.
— А ты лучше стал, — сказал он. — Помнишь первый день… «На охоту приехал…» У нас тут своих… — Он снял с гвоздя плащ. — Пойдешь на плот? Мне надо посмотреть.
Вышли, вдохнули тумана. Холод наполнил легкие, и мне показалось, что уже изнутри он коснулся кожи, острой моросью пробежал от головы до ног. Надо глубже и реже дышать, чтобы воздух входил, согревался и осваивался. Частые «дышки» — это «хватание верхушек», глотание тумана. Это — верная одышка с юных лет. Я хотел сказать о своем открытии Лапенко, однако он приостановился, подвинулся на досках тротуара и, когда я зашел сбоку, проговорил:
— Скажи честно, — что обо мне говорят люди? Не считая Мамонову, она мне в глаза говорит. Интересно… А то, как в этом тумане, иной раз…
— Если честно…
Я запнулся, соображая, не увильнуть ли. Мы довольно часто задаем такие вопросы друг другу и очень редко говорим правду: оберегаем чужие самолюбия, нервы, не хотим расстраивать самих себя. Наконец, знаем, что как раз правда едва ли нужна тому, кто спрашивает об этом. Но меня спрашивал Лапенко — человек, который не покачнется от прямого ответа, не закатит мне истерику: «Врешь, на людей клевещешь!»
— Если честно, — кто что… Одни — славу приехал заработать, другие — нажиться. А больше — просто: диктатор, культ…
Лапенко помолчал, обдумывая мои слова, потом широко зашагал, словно убегая от меня. Минуту или две мы шли не разговаривая, мне начало казаться, что я обидел его; вдруг он опять подвинулся на досках.
— Насчет нажиться — врут… — проговорил он тихо и грустно, — боятся, напуганы прежними «сезонниками», я и не знаю, какой тут по счету… А вот что диктатор… Понимаешь, в этом трудно найти середину. Чуть отпусти — скажут: слабак, хлюпик, порядка нет. Скажут: снять надо…
Мы поднялись на плот. Здесь было все так же. Селедка, вода, лязг вагонеток, чайки, будто валившиеся из тумана, мокрые люди. Привычно, знакомо. И все равно интересно, потому что каждый раз открывается что-нибудь новое. Я стою среди слякоти и рыбьей слизи, боюсь поскользнуться и думаю: как находят «мотодорки» в таком тумане пристань? Ни компаса, ни тем более локатора. И никто еще не заблудился.
— Как? — спрашиваю председателя.
— Сам долго не понимал. Говорят, по течению. Течение все рассказывает — где коса, берег. Чайки тоже.
Я смотрю на «песенных» птиц, и мне немного жаль прежнего, городского моего чувства к ним. Здесь я не могу их любить. Они, не уставая, воруют, жрут рыбу, дико орут и поливают сверху пометом.
Стуча и сипя, из тумана выползла «мотодорка», повела к приплотку две рыбницы.
— Смотри, в одной горбуша, — сказал Лапенко; склонившись над водой, он окликнул моториста: — Из какой бригады?
— Старика Кованги!
Лапенко выпрямился, отошел от края пристани.
— Из глубинки, по правому берегу… Все. День-два, и пойдет горбуша.
— Без передышки?
— Но ее столько не будет. Так, вполсилы.
— Потом осенняя кета?
— Еще меньше.
Он явно расстроился, вяло опустил плечи, я удивился его ловецкой неукротимости, ненасытности, сказал, чтобы немного посочувствовать, а скорее напомнить — надо и совесть знать.
— Вам-то плакать? Почти два плана!
Это подействовало так, точно на него вылили ведро воды, холодной, той, что шумит под плотом; сначала он поежился, затем рассмеялся, резко и отчаянно махнув рукой, откинув полы плаща, прохрипел:
— Давай закурим!