Во втором отделении она пела. У нас был небольшой ансамбль, и вот под него она пела песни из фильмов, романсы. Для меня это была колоссальная радость — я вообще очень люблю, как она поет, и вдобавок Люся впервые исполнила тогда мою первую песню — «Улица Горького»…
Мы там, в поездке, сдружились. Люся, понимаете, из тех людей… как бы сказать… вот: она — личность. Поэтому ее и пригласили в наш театр — в нем всегда ценился актер-личность. Ефремов собирал таких людей, единомышленников.
Ей трудно было очень. Каждый, кто приходит в «Современник», трудно притирается. Тем более что она уже к тому времени была сложившимся художником, многое умела — а тут надо было начинать все сначала, выходить на «кушать подано», и никакой уверенности в том, что дадут играть что-нибудь посерьезнее. Она и без кино жить не могла, а с этим делом у нас в театре строго…
Но вот что мне в ней очень нравится — даже в самые трудные времена она не теряла веру в себя. Как говорят англичане, «keep smiling» — «продолжай улыбаться»; всегда была подтянута, элегантна, держала себя так, будто все у нее в порядке, вот это в ней всегда было замечательно. Поэтому и тянутся к ней люди. Опустить руки — ведь это, знаете, каждый умеет…
Потом Игорь Кваша стал ставить «Сирано де Бержерака». И тут впервые ей дали играть по-настоящему большую роль — Роксаны. Помню, мы собрались как-то ночью — у нас тогда ночные репетиции были обычным делом, нам поставили декорацию — огромную лестницу, и Кваша решил попробовать на этой лестнице как бы в схеме представить весь спектакль — как это будет выглядеть. И Гурченко с удивительной своей пластикой попыталась на этих ступеньках наметить единым махом всю роль, как она ее видит. Где-то текстом из роли, где-то абракадаброй, где-то английской тарабарщиной, пародируя, как это сделала бы, например, английская актриса, — всю роль вот так и прошла. Это так резко, смело было, что я просто с завистью смотрела: немногие так могут.
На спектаклях с такой отдачей и таким азартом, так свободно и легко эту роль она потом уже никогда не играла…
Тут передадим слово рецензенту журнала «Театр» И. Мягковой:
«Про ту Роксану, которую сыграла Гурченко, можно сказать, что она своенравна, энергична, расчетлива… Но про нее никак не скажешь, что она поэтична. Не скажешь, что она гордая и нежная, причудница, любящая, но готовая оттолкнуть любимого, если он окажется обыкновенным человеком. И — полюбить другого за то, что он большой поэт…
При встрече с Сирано в кондитерской Роксана — Гурченко холодна, целеустремленна и идет к своей цели бестактно и напрямик. Добивается ее без радости. Холодна она и с Кристианом, но тут ей скучно: слишком легко достигается цель, и она пробует поиграть с бароном как кошка с пойманной мышью. Диалог, который завязывается между нею и Кристианом — Сирано, неуловимо напоминает диалоги из пьесы Франсуазы Саган, где герои искренни, а героини лживы и упражняются в салонной риторике. Однако, почуяв опасность, боясь, что у нее отнимут мышку, Роксана-Гурченко преображается и очень деловито обводит вокруг пальца и де Гиша и посланного им священника…
В сцене приезда в действующую армию — простоволосая, з костюме, делающем ее похожей на вятскую игрушку, — она появляется среди солдат (гасконские бароны тут напоминают отряд анархистов из «Оптимистической трагедии»), и первая ее реплика: «Я всех приветствую!» — явно рассчитана на ответное «ура!»…»[15]
.Спектакль этот, для которого был сделан новый перевод пьесы Юрием Айхенвальдом, был прежде всего — о поэзии и поэте, а сам перевод критика оценивала как значительное явление поэзии. «Играть такой текст, — пишет И. Мягкова, — счастье для актера, но и великий труд, требующий мастерства». И констатирует: «Мастерства, дающего ощущение свободы, — непринужденности, заключенной в железные рамки стихотворного ритма, — мастерства, которое дает зрителю почувствовать всю тонкость мысли и красоту стиха, — этого мастерства немного оказалось в спектакле… Когда Л. Гурченко (Роксана) спускается и поднимается по лестнице в последнем акте, заметно, увы, как стесняет актрису ее длинное платье, как путаются под ногами складки, как мешает ей и эта лестница, и платье, и еще что-то, что выше и загадочнее бытовых примет времени, в передаче которых актеры «Современника» такие мастера…»[16]
Два эти наблюдения — актрисы, партнерши по спектаклю, в ее воспоминаниях о ночной репетиции, и критика, видевшего потом готовый спектакль, — интересны именно в их споре, в том, как они дополняют друг друга, и в том, что за этим стоит, какие особенности актерского существа Людмилы Гурченко.
Уверенная, легко импровизирующая, способная проиграть роль на одном дыхании, «с удивительной пластикой»— и скованная, путающаяся в складках платья, явно чувствующая себя не в своей тарелке… Как это совместить?