— Какой, какой… — передразнила его Фимка. — А вот, что другого такого не сыскать… Святой человек…
— Ишь хватила.
— Ничего не хватила… Сам, чай, знаешь, какое золото наша барыня… Он, сердечный, уж шестой год с нею мается, измучила она его, измытарила, в гроб вгоняет… Только одна я отношусь к нему сердобольно…
— Уж не очень ли?.. — вставил Кузьма.
— Опять дурак… Коли так, так вот что… Не видать тебе больше меня, как ушей своих… Поминай меня, как звали…
Фимка повернулась, чтобы уйти.
— Что ты, Фима, что ты… Я пошутил…
— Хороши шутки… Не даром тебя любит наша кровопивица, ты сам такой же кровопивец…
— Это я-то?..
— Да, ты-то… Коли не понимаешь и не знаешь никакой жалости к человеку… У меня сердце, на барина глядючи, надрывается… Увидала она, что от моего ухода он поправляеться стал, отстранять меня начала… Сама-де за ним похожу… Ты ступай себе. Побудет у него с час места… Приду я — мертвец мертвецом лежит…
— Что ты… — удивился Кузьма, видимо, заинтересованный рассказом.
— Ни кровинки в лице, глаза горят, несуразное несет, бредит…
— Чем же она его изводит?..
— Чем? А я почем знаю.
— Может опять каким снадобьем, зельем?
— Сама она тоже зелье не последнее.
В голосе Фимки слышалось страшное раздражение.
— Да, уродится же такая… — согласился Кузьма. — А что, Фимушка, правду намеднясь повар пьяный баял, что она людское мясо ест?..
— Говорил?..
— Клялся, божился, икону снимать хотел, что сам ей его и готовил…
— Брешет…
— Верно?
— А мне почем знать… — уклончиво отвечала Фимка. — Думаю так, что брешет.
— Другие тоже говорили… Если-де об этом по начальству донести, не похвалят-де ее.
— Держи карман шире… Начальство-то за нее… Сунься-ко настрочить челобитную, вспорят самого, как Сидорову козу — вот-те и решение… Было уже дело… Жаловались… Грушку-то она намеднясь костылем до смерти забила при народе… Нашлись радетели, подали на нее в сыскной приказ жалобу и что вышло?
— А что?
— Да то, что жалобщиков-то этих, пять человек их было, наказали кнутом да в Сибирь и сослали, а она сухой из воды вышла.
— Дела!
— А тут за год она за один, собственноручно, живодерка, шесть девок убила: Арину, Аксинью, Анну, Акулину да двух Аграфен… Все были забиты до смерти костылем да рубелем.
— Ох, страсти какие…
— Тоже жаловаться полезли: отец Акулины, пастух Филипп да Николай, брат Аксиньи и Акулины… И что же взяли… Выдали их ей же головой… Она их на цепи в погребице с полгода продержала, а потом засекла до смерти… Это еще до тебя было.
— Степан бил?
— Он…
— А насчет человечьего мяса брешет повар?.. — допытывался Кузьма.
— А я почем знаю… Может и ела, с нее станется.
— Как же тебе не знать…
— Не все же она мне сказывает… Сама иной раз по кухне шатается… С поваром шушукается…
— А это было?
— Бывало…
— Значит не врет… Экие страсти какие… И как это ее земля носит… — ахал и охал Кузьма.
— Так видишь ли, какая она, а у меня тоже сердце есть… Может мне ее ласки да привет поперек горла давно стоят… Кажись бы костылем лучше убила бы меня, чем видеть, как гибнут неповинные души человеческие… Наш-то брат дворовой или крестьянин туда-сюда, нам и дело привычное выносить тяготу гнета барского, а барин, голубчик, из-за чего мается… Взял ведь за себя ее без роду и племени. Насела на него, как коршун лютый на голубка сизого… Тетку извела, знает он это доподлинно… До самого его подбирается… Чувствует и это он, сердечный.
— Зачем бабе поддался так… — заметил Кузьма Терентьев.
— Ишь ты, горе-богатырь выискался, да хочешь ли ты знать, что сильнее умной бабы и зверя нет…
— Ишь, что выдумала.
— Ничего не выдумала… Вправду так… Да зачем далеко ходить. Возьми тебя хошь….
— Что же меня…
— Да разве я из тебя, коли охота бы была, щеп да лучин не наломала бы…
— Выискалась…
— Что выискалась… А зелье кто достал — слово только сказала.
— Ты… другое дело…
— Чего другое… Любишь, значит…
— Люблю, вестимо, а он ее тоже, значит, любит?..
— Любил… Ох, как любил… — со вздохом произнесла Фимка. — Теперь не любит, а как подъедет она к нему — устоять не может. Мне жалуется.
— Тебе…
— Мне, а то кому же ему, сердечному, пожаловаться… Не могу, говорит, Фимушка, отстать от нее, от окаянной… Точно приворот какой у нее есть, так и льнешь к ней, коли захочет… Нет сил устоять-то…
— Да она и впрямь ведьма…
— Не ведьма, а баба красивая, задорная.
— Это что говорить… Баба лучше не надо… Ты вот только краше мне и ее, и всех… Вот мне и боязно, чтобы и барину ты краше барыни не показалась…
— Чудак, ведь он на ладан дышет.
— Да это я так, Фима… Мысли одни…
— А ты эти мысли брось… Не веришь, штоль, мне?
— Верю, верю.
Объятия и крепкие поцелуи обыкновенно увенчивали подобные разговоры и Кузьма Терентьев успокаивался. Глеб Алексеевич действительно за последнее время таял как свеча под жгучим огнем ласк своей супруги, все чаще и чаще сменявшей Фимку около него в его кабинете. Он не был в силах устоять против этих ласк, хотя сознавал, что от них, несмотря на их одуряющую страсть, веет для него могильным холодом.