Конференц–зал, куда мы проникаем по пресс–карточке тети Джулии, похож своими пропорциями на Елисейский дворец, а красновато–коричневой претенциозностью – на «Голубую стрелу», отходящую с Лионского вокзала. Безвкусица, которая переживает века и безотказно качает валюту. Зал почти полон. Слышно аппетитное шуршание дорогого белья. Мы пробираемся к боковым местам, отведенным для прессы, справа и слева от стола президиума. Такое расположение придает сборищу вид суда присяжных. Впрочем, то, что здесь происходит, это и в самом деле своего рода процесс – процесс Женщины–Которая–Делает–Аборт. По крайней мере, именно это утверждает пожилой мужик с бритым черепом, стоя за большим столом, крытым красным бархатом. Перед ним публика в зале слушает, рядом с ним другие важные шишки слушают, и даже тетя Джулия, которая вытащила записную книжечку, слушает. Я же смотрю и думаю, где я уже видел эту широкую морду без единого волоска, эти острые уши, взгляд, как у Муссолини, весь этот облик здоровенного шестидесятилетнего воротилы. Но одно точно: голоса этого я никогда не слышал. Более того, еще ни разу в жизни такой холодный, металлический тембр не проникал за мои барабанные перепонки. А тетя Джулия знает и этого типа, и его голосок. Она записывает в своей книжечке почерком, удивительно ровным для такой вулканической натуры: «Проф. Леонар в обычном жанре». Затем, как школьница, проводит аккуратную черту и приписывает: «глуп, как всегда». Я, естественно, тоже начинаю слушать.
Если я правильно понял, этот самый Леонар (чего он, интересно, профессор?) имеет честь быть председателем некоей «Лиги защиты рождаемости и молодежи», которая достаточно влиятельна в стране, чтобы обладать некоторым весом и на политической арене. Вот об этом–то он и печется.
– Положа руку на сердце и не забывая при этом, что наша деятельность носит не политический, а лишь информационный характер (где–то я уже слышал эту байку?), мы не можем не задаться вопросом, как мы, христиане, защитники рождаемости, французы, наконец, распорядимся нашими голосами на ближайших выборах.
(Ах вот оно что!)
– Вольются ли они в хор голосов, которые, глумясь над нашими непреходящими ценностями, легализовали аборт?
Взгляд его сверкает таким огнем, что жгучее дыхание преисподней опаляет зал.
– Нет, друзья мои, я так не думаю, – успокаивает Леонар, демонстрируя недюжинное знание психологии толпы. – Не думаю я, что это произойдет.
(Честно говоря, я тоже не думаю.) Заглядываю через плечо в блокнотик тети Джулии и вижу, что она больше ничего не записала. Когда я снова включаю уши, медноголовый Леонар рассуждает об иммиграции, «которая давно уже перешла все допустимые пределы», и перечисляет проблемы, возникающие в связи с этим бедствием, «как с точки зрения экономики, так и образования, не говоря уже о безопасности граждан и, в частности, о безопасности наших дочерей».
Одно из двух: либо этот тип не любит арабов, либо он ни на грош не доверяет своей дочери. В любом случае Хадуш переломал бы ему все запястья. Я позволяю себе отвлечься и окидываю взглядом публику. Публика самая что ни есть отборная, с той привычкой к богатству, которая дается многовековой практикой всесторонне обдуманных браков. В основном женщины – мужчины остались в офисах. И опять, не знаю почему, это наводит меня на мысль о Лауне, о Лоране, об их встрече. Ей было девятнадцать, ему – двадцать три; она спускалась по лестнице в метро, он поднимался. Ее только что бросил один чувак, который предпочитал отвлеченные идеи, а он шел сдавать конкурсный экзамен в интернатуру. Он увидел ее, она – его, и Париж остановил свое коловращение. Он не пошел на экзамен, и в течение года они не выходили из комнаты. Я таскал им сумки со жратвой и с книжками. Потому что они все–таки ели, и даже с аппетитом. И в промежутках между своими межзвездными путешествиями читали друг другу вслух. Иногда даже во время, доказывая тем самым, что одно другому не помеха. Скажите, милые дамы, кто из ваших мужей 986–й пробы плюнул ради вас, ради любви, на важный экзамен, на год учебы, на будущие доходы? Есть такой?
Ладно, Малоссен, не увлекайся, посмотри лучше – на сцене кое–что меняется. Плешивый Леонар сел наконец, предоставив слово другому профессору (за столом–то, оказывается, сплошь профессура!). Когда тот встал, я чуть не упал со стула – такой разительный получился контраст. Насколько Леонар плотен, блестящ, закончен, агрессивен, настолько этот новый, который представился как профессор Френкель, гинеколог и акушер (фамилия вроде бы и в самом деле известная в этих кругах), – настолько этот самый Френкель изможден, хрупок и нелеп. Глядя на его чудовищную худобу, узловатые руки, его торчащие на все четыре стороны света космы, его взгляд ребенка, удивленного на всю оставшуюся жизнь, можно подумать, что это не человек, а наскоро слепленное создание какого–то накурившегося травки Франкенштейна, доброе и беззащитное, пущенное во враждебный мир, который только и думает, как бы его обидеть.