Ответ отца через Остермана стал известен противной партии, и вот к отцу явился — это было уже после приезда императрицы в Москву — князь Григорий Барятинский, приглашая его явиться вместе с прочими верноподанными дворянами во дворец и обратиться там к государыне с челобитной об уничтожении кондиций и принятии неограниченного самодержавия, как правили отцы и деды. Но и Барятинскому отец дал тот же ответ, опять-таки решительно отказавшись вмешиваться в дела правления.
Приняв самодержавие, императрица обрушилась карами на вожаков партии старой знати. Главным образом пострадали Голицын и Долгорукие, причем больше всего доставалось наиболее богатым. Это вполне понятно: в то время казна была пуста, а имущество ссылаемых и казнимых конфисковывалось. Поэтому немудрено, если ухитрились нарядить следствие даже над отцом, обвиняя его в сообщничестве с Голицыным. Ведь отец с его крупным состоянием был очень лакомым куском!
Хотя Григорий Барятинский и лез вон из кожи, показывая на следствии всякие небылицы, но мой отец сослался на Остермана, в присутствии которого дал ответ Голицыну, отказываясь вмешиваться в "царевы дела". Невиновность отца была уже очень очевидна, его осуждение могло только пошатнуть в глазах всей русской знати юный трон. Пришлось объявить его невиновным и даже обласкать. Но мой отец хорошо знал цену этой ласке. Не вдаваясь в обман, он стал исподволь принимать меры, чтобы иметь возможность в нужный момент скрыться за границу. Была куплена небольшая яхточка, которая стояла готовой к отплытию невдалеке от нашего дома на Крестовском. Все имения, которыми отец владел совместно с братом Алексеем Петровичем в Московской, Киевской и Смоленской губерниях, перешли на льготных условиях в собственность дяди. Наличные деньги были переведены в заграничные банки. Разумеется, все это пришлось делать очень осторожно, чтобы не навлечь подозрений.
Обласкав отца, императрица в то же время пожелала, чтобы он оставил свой затворнический образ жизни и стал появляться при дворе, для чего назначили его камергером. Как ни неприятно было это отцу, но пришлось подчиниться… Собственно говоря, я до сих пор не понимаю, что заставляло отца продолжать жить в России, да еще и в Петербурге, когда имелась полная возможность вовремя укрыться за границу…
— Гм! — несколько смущенно крякнул старик.
— По крайней мере каждый раз, когда я спрашивала его об этом, он только крякал в ответ, вот совершенно как сейчас! Думаю также, что не одна забота обо мне заставляла держать меня в монастыре, хотя мне и было уже за двадцать лет. Судя по всему, тут дело было не без романа!
— Гм! — снова крякнул Очкасов. — Ты уже того…
— Но в мою судьбу вмешались высшие силы. Однажды императрица Анна Иоанновна напрямик спросила отца, что заставляет его держать за границей взрослую дочь, и приказала немедленно вызвать меня в Петербург, так как она желала зачислить меня в придворный штат принцессы Анны Леопольдовны.
Отец был очень удивлен, не понимая, как могла узнать императрица о моем существовании, тщательно скрываемом от всех. Но ослушаться было нельзя. И вот немедленно были приняты меры к доставлению меня из Парижа.
Как ликовала я тогда! Мне шел двадцать первый год — это было в 1735 году, — а я все еще не знала жизни иначе, как из книжек. Правда, читала я много и упорно, но, чем больше погружалась в чтение, тем пламеннее тянуло меня в широкую жизнь.
Не буду говорить вам, как я была разочарована с первых же моих шагов в России. Все казалось мне диким, грубым, странным. В Париже мне приходилось бывать в семье де Нейлей, видеть там весь цвет аристократии, и то, что я встретила теперь как при дворе, так и в русских семьях, казалось мне чудовищным и ни с чем несообразным. Русская дикость тесно сплотилась с немецкой грубостью. Грязь, неряшливость, уродливый, необузданный разврат, ханжество, грубость обращения — было от чего с ума сойти!
Семнадцатилетняя принцесса Анна Леопольдовна приняла меня на первых порах очень равнодушно. Это вообще — очень вялая особа и даже нередко под видом нездоровья она отказывалась идти к столу, так как ленилась умыться. Но вялость и лень не мешали ей быть капризной и жестокой: за малейшую провинность она колола булавками своих камеристок.
Если принцесса относилась ко мне сначала равнодушно, зато ее наушницы, главным образом Адеркас и Менгден, сразу возненавидели меня и старались, чем можно, отягчить мое существование. Тем сильнее привязалась я с первой же встречи к принцессе Елизавете, которая подошла ко мне, спросила мою фамилию, сказала, что отлично знает и любит моего отца, как верного слугу великого преобразователя, и тут же нежно обняла меня и расцеловала. Она прибавила, что с удовольствием зазвала бы меня к себе, чтобы поговорить о ее "милой Франции", но она боится навлечь на меня неприязнь "большого двора". Вообще, при всем дворе царевна была самой очаровательной, самой привлекательной личностью. К сожалению, она появлялась довольно редко, и не всегда мне удавалось побыть с ней.