Но Бёрне только насмешливо пожимал плечами в ответ на подобные сожаления. «Как этот человек знает меня! – писал он по поводу заявления Кампе. – Я никогда не писал для славы; писать меня заставляло убеждение. Нравлюсь ли я или не нравлюсь – какое мне до этого дело? Разве я желаю нравиться? Я не кондитер, а аптекарь. Правда, что я оставил место, которое занимал как зритель и стал в ряды действующих лиц, – но разве не пришла для меня пора отказаться от веселой жизни театрального рецензента? Вы видите, как сильно я действую – и преимущественно на моих противников. Я взрыл затвердевшую немецкую почву; пусть теперь каждый проводит на ней, подобно мне, свою борозду; о семени позаботится Господь Бог…»
Когда после издания первой части «Парижских писем» Бёрне снова поехал в Германию, он мог убедиться собственными глазами, как сильно он «взрыхлил немецкую почву». Поездка эта была для него нескончаемым рядом торжеств. Друзья сначала умоляли его не ехать, опасаясь за его личную безопасность. Бёрне и сам был уверен, что его арестуют, но это соображение не могло его удержать. Он рассчитывал, что если поедет в Баденское герцогство или Рейнскую Баварию, то его будут судить судом присяжных, а при гласном судопроизводстве он не только надеялся быть оправданным, но полагал еще принести пользу самому делу.
Действительность, оказалось, превзошла все его ожидания. На Гамбахских празднествах, куда съехались либералы всей Германии, в Бадене, Фрейбурге и других городах, в которых реакционная партия была совершенно подавлена, Бёрне был встречен с настоящим энтузиазмом, так что никто не посмел и думать об аресте такого популярного, писателя. Скромный, никогда не мечтавший о славе Бёрне был совершенно растерян при виде тех оваций, какие устраивались ему во время поездки. Он и не подозревал раньше, что пользуется таким горячим сочувствием не только со стороны отдельных лиц, но и целых масс. Во время Гамбахских празднеств у него перебывали все съехавшиеся туда. Когда он шел по улицам, из гостиниц, из проезжавших мимо экипажей доносились крики: «Да здравствует Бёрне, автор „Парижских писем“!..» Повсюду знакомые и незнакомые бросались ему на шею и со слезами на глазах говорили, что этим патриотическим движением Германия исключительно обязана ему, что все остальные – только его подражатели. И Бёрне, который с радостным чувством, – конечно, не имевшим ничего общего с чувством удовлетворенного самолюбия, – передает о выпавших на его долю овациях, прибавляет с некоторым торжеством, как бы в ответ на обвинения, направленные из противоположного лагеря: «Что же теперь скажут мои рецензенты, объявляющие меня скверным немцем? Общественное мнение не судит фальшиво».
Странный контраст с этим энтузиазмом, вызванным «Парижскими письмами» в лучшей части немецкого общества, представляют те безобразные выходки, та пошлая брань, с какою накинулись на них в печати некоторые наемные и добровольно лакейничавшие рецензенты. И в чем только не обвиняли они автора, каких только грязных инсинуаций не пускали они в ход, чтобы уронить его в глазах немецкой публики. Что еврейское происхождение Бёрне фигурировало в этих нападках во всевозможных видах как самое убийственное орудие против него – это, конечно, понятно само собой. Бёрне сам приводит одну выдержку из штутгартской официальной газеты, прекрасно характеризующую полемические приемы его противников. «В каждой строке (говорит изящная аристократическая газета по поводу „Парижских писем“) обнаруживается пустой жид, для которого нет ничего священного, бессердечный насмешник, издевающийся над духом и характером
«Мой милый друг, – говорит по этому поводу Бёрне, обращаясь с язвительной иронией к изящному штутгартскому рецензенту, назвавшему его, в числе других эпитетов, „жалким грязным насекомым“, – вы одряхлели от старости и сами не знаете, что говорите. По-вашему, я издеваюсь над немецкой
В таком же духе велась кампания против Бёрне другими рецензентами – Мейером, Вурмом, Герингом, Робертом и tutti quanti. Все эти господа, которые в Берлине так увивались вокруг автора рецензии о Зонтаг и умильно заглядывали ему в глаза, теперь, испугавшись, что их сочтут солидарными с автором «Парижских писем», подняли на него настоящий собачий лай, наперебой друг перед другом забрасывали его грязью.