С выходом в свет дарвиновского «Происхождения человека» новые доказательства родства между человеком и животными стали доступными как защитникам, так и противникам вивисекции. Джед Майер полагает, что трудности классификации человеческих существ и животных нашли явное отражение в «Снарке» и «дарвинистская игра становится смертельно серьезной в этой абсурдной поэме». Чтобы помочь команде идентифицировать их неуловимую возможную добычу, капитан Билл Склянки очень академично называет пять признаков Снарка, которые по мере их перечисления становятся всё более человеческими — от невыраженного вкуса до амбиций и неспособности оценить шутку. Снарк становится всё более похож, скажем, на Банкира или Барристера, преследующих его в своем неуемном честолюбии. Таким образом, Снарк, полагает автор статьи, — некий гибрид честолюбивого исследователя и подопытного существа. И когда Булочник наконец находит Снарка, он внезапно исчезает, едва попытавшись классифицировать добычу, ибо Снарк оказался Буджумом, поскольку, убеждает нас Джед Майер, «непостижимая межвидовая граница» пересечена и само определение человека оказывается размыто.
Еще одно важное замечание Джеда Майера касается той роли, которую играет язык нонсенса в полемической риторике Кэрролла. Нонсенс противостоит той интеллектуальной языковой деспотии, которую демонстрируют Беконщик, читающий свои лекции «из области естествознания», Билл Склянки, Шалтай-Болтай, безапелляционно заявляющий: «Когда я беру слово, оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше». — «Вопрос в том, подчинится ли оно вам», — возражает последнему Алиса и вместе с ней Льюис Кэрролл, в каждой своей работе, по словам Майера, последовательно и неуклонно подрывающий многозначностью и разноголосием (гетероглоссией) языка нонсенса любые покушения на лингвистическое превосходство.
С автором «Вивисекции Снарка» можно согласиться не во всём, но то, что «дарвинистская игра» и «антививисекционистские» мотивы присутствует в поэме, кажется вполне правдоподобным.
Сама поэма столь часто оказывалась «на столе вивисектора» и препарировалась столь многими исследователями, что впору развернуть кампанию против применения такой практики, если она болезненна. Безболезненным же следует признать лишь толкование, не претендующее на то, чтобы быть единственно правильным, несомненным и не утверждающее, что именно оно не противоречит ни одной строфе поэмы. Болезненно — копание в деталях, когда «скальпель» исследователя достигает каждой строфы, строчки, слова, запятой… Впрочем, подобное утверждение применимо исключительно к «Снарку», поскольку он занимает совершенно особое положение в истории английской, да и мировой литературы. Ни одно другое стихотворное произведение не вызвало такого обилия толкований, интерпретаций и исследований, которое вполне заслуживает того, чтобы считаться отдельной наукой — «снаркологией» — со своими мэтрами и неофитами… или лженаукой: эдакой алхимией, ищущей философский камень; астрологией, тщащейся отыскать скрытые причинно-следственные связи, или некой религиозной практикой, для которой «Снарк» — священная книга, а комментаторы — служители культа, герменевтики, искатели сакральных смыслов.
Но если бы мы всё же рискнули сконструировать «философию творчества» Льюиса Кэрролла на примере создания им «Охоты на Снарка», у нас не получилось бы стройной логической картины, где следствия неизбежно влекомы намерением, как у Эдгара По. Нам лишь удалось бы обнаружить «книгу, читавшуюся в то время», например «Нашего общего друга» Диккенса, из которой Кэрролл извлек директора банка (читай — Банкира), Бруэра с Бутсом и остальных двух Буферов, а также прочих персонажей, имена которых начинаются на букву «Б»[141]. Мы могли бы также выяснить, что способность Булочника откликаться на любой громкий крик навеяна Кэрроллу нравом одной из собак Габриэля Оука из романа Томаса Харди «Вдали от обезумевшей толпы»: «Это был такой старательный и бестолковый пес (у него еще не было собственного имени, и он с одинаковой готовностью откликался на любой приветливый оклик)…» Мы выявили бы и влияние Томаса Гуда, «Баллад Бэба» Уильяма Швенка Гилберта и, может быть, морских баллад Оливера Уэндела Холмса. Мы нашли бы «неожиданный поворот мысли», вызванный тяжкими раздумьями Кэрролла о безвременных кончинах его дядюшки и племянника, или занимавшими его проблемами вивисекции и выборной системы. А может, предположили бы мы, сделанная Кэрроллом фотография Экси в образе китайского торговца с множеством коробок навела его на мысль о багаже Булочника. Мы могли бы допустить, что «Снарк» — это некая евклидова теорема, доказывающая, что Снарк и Буджум тождественны. И, как знать, в итоге мы, возможно, остановились бы на том, что «Снарк» — алгебраическое выражение, допускающее любую подстановку смыслов. И останется единственный вопрос: можем ли мы уверенно снять всю эту сослагательность и действительно ли Кэрролл вкладывал в поэму именно такой смысл, требующий от нас подобных подстановок?