Главным образом элита изводила младших «натаскиванием» — целой системой поручений, которые те должны выполнять. Эти системы по — разному складываются в разных школах. Иногда у каждого члена элиты есть свой денщик. Такие системы обычно изображаются в книжках как достойные отношения, что — то вроде рыцаря и оруженосца, где старший отплачивает младшему за службу особой благосклонностью и покровительством. Но если в такой системе и есть свои достоинства, их нам вкусить не удалось. «Служба» у нас была безличная, словно рынок рабочей силы, — и это тоже, наверное, готовило нас к взрослой жизни. Все младшие мальчики были рабочей силой или общей собственностью элиты. Если «старшему» нужно было, чтобы кто — нибудь привел в порядок его одежду, начистил ботинки, убрал кабинет, подал чай, он просто орал нечто вроде «Эй, вы!». Все мы сбегались — и он заставлял работать именно того, кто ему не нравился. Хуже всего было чистить спортивный инвентарь, это занимало несколько часов, а потом нужно было чистить еще и свою форму. Чистить обувь тоже было неприятно, не столько само по себе, сколько потому, что дело это при — ходилось на самое важное время для тех мальчиков, которые, подобно мне, получив стипендию, попали сразу в средние классы, минуя приготовительные, и должны были тянуться изо всех сил, чтобы не отстать. Весь школьный день зависел от часа между завтраком и началом занятий, когда мы со всем классом сверяли домашнее задание. Чистильщик обуви лишался этой возможности. Конечно, чтобы вычистить пару обуви, целый час не нужен; но сперва нужно было отстоять очередь из таких же новичков, чтобы получить ваксу и щетку. Я отчетливо помню ледяной подвал, в котором мы стояли, — холодный, темный, пропахший ваксой. Разумеется, наша школа была поставлена на широкую ногу, среди прочей прислуги у нас было два чистильщика на жаловании, и в конце семестра все мальчики, в том числе и те, которым приходилось чистить чужую обувь, давали им мелочь на чай. И довольно скоро эта система показалась мне противной и даже унизительной, причем по причине, которую мне стыдно объяснить настоящим англичанам. Ревностные защитники закрытой школы никогда не поверят, что я попросту устал. Но я устал, я был вымотан как собака, как ломовая лошадь, почти как ребенок на заводе. Устал я не только от своей службы — я слишком вытянулся за последний год, и, видимо, силы ушли в рост. Я едва поспевал за работой класса. У меня болели зубы, из — за них я часто не спал ночью. Такую мучительную, бесконечную усталость мне довелось пережить после школы лишь однажды — на передовой в окопах, и даже там, кажется, было полегче. День тянулся бесконечно от ужасной минуты подъема через многие, многие часы, отделяющие от сна. Даже без «службы» в школьной жизни не так уж много возможностей приятно провести свободное время, если тебе не по душе спорт. Для меня смена классных занятий на разминку была не отдыхом, а отказом от сколько — нибудь интересной работы ради работы совсем неинтересной, причем такой, где за малейшую ошибку сурово наказывают, и, что хуже всего, именно тут я должен был делать вид, что все это доставляло мне величайшее удовольствие. Это притворство, необходимость вечно симулировать, только усиливали скуку. Пожалуй, именно от этого я особенно уставал. Представьте себе, что вас заперли на три месяца с командой игроков в гольф — или, если уж вы увлекаетесь гольфом, пусть это будут заядлые рыболовы, теософы, биметаллисты, бэконианцы или немецкие юнцы, склонные писать дневник, причем все они, вооружены и пристрелят вас, как только заметят, что вы недостаточно пылко участвуете в их разговорах, — представьте себе все это, и вы поймете, на что была похожа моя школьная жизнь. Всех интересовали только спорт и «ухаживание», а я слышать не хотел ни о том, ни о другом. Но я обязан был слушать, и слушать с интересом, — для того и отправляют мальчика в закрытую школу, чтобы он стал нормальным, общительным, чтобы он не вздумал замыкаться в себе, — а если кто очень «особенный», ему придется плохо.