«Это, конечно, подонки Франции, — думал Люсьен, — все они глупы и продажны. Но по крайней мере они не испытывают страха, не сожалеют о прошлом и не засоряют мозгов своим детям, ограничивая их чтение дурацкими «Journée du Chrétien». В наш век, когда деньги — все, что может сравниться с огромным состоянием, расходуемым ловкой и хитрой рукой? Этот Гранде не истратит и десяти луидоров, не подумав при этом о положении, которое он занимает в свете. Ни он, ни его жена не позволяют себе капризов, которые я, при всей зависимости от родителей, все-таки разрешаю себе». Он часто видел, как эти люди скряжничали, снимая ложу или домогаясь ложи у двора либо у министерства внутренних дел.
Люсьен видел, что г-жа Гранде окружена всеобщим поклонением. При всем его философском взгляде на вещи какой-то монархический инстинкт, еще живущий в душе богатых французов, подсказывал ему, что было бы более лестно пользоваться расположением женщины, носящей имя, прославленное при монархии.
«Но если бы я был принят — вещь для меня невозможная — в тех парижских салонах, где еще исповедуют этот образ мыслей, вся разница заключалась бы в том, что вместо трех-четырех кавалеров ордена святого Людовика, которых я встречал у де Серпьеров и де Марсильи, я нашел бы трех-четырех герцогов или пэров, утверждающих, как господин де Сен-Лери у госпожи де Марсильи, будто император Николай хранит у себя в маленькой шкатулке шесть миллионов, оставленных ему императором Александром с завещанием уничтожить якобинцев Франции, как только ему представится случай. Конечно, здесь, как и там, есть свой аббат Рей, который деспотически управляет этими красивыми женщинами и, угрожая небесной карой, заставляет их ходить в церковь и выслушивать в течение двух часов проповедь какого-нибудь аббата Пуле. Любовница, которую я имел бы, если бы она вела свой род от сотворения мира, была бы обязана, подобно госпоже д'Окенкур, вопреки своему желанию, принимать участие по меньшей мере в двадцатиминутном обсуждении вопроса о достоинствах последнего послания монсеньора епископа ***.
Славословия святым отцам, сжегшим на костре Яна Гуса, правда, звучали бы в их устах необыкновенно изящно, но сквозь это изящество видна душевная черствость. Как только я ее замечаю, она заставляет меня насторожиться. В книгах она мне нравится, но в жизни леденит сердце и уже через каких-нибудь четверть часа внушает мне отвращение.
Госпожа Гранде благодаря тому, что она носит буржуазное имя, ведет эти нелепые разговоры только по утрам с госпожой де Темин, госпожой Тоньель и другими ханжами; тут я могу отделаться, раз в неделю повторяя несколько почтительных фраз на всякие почтенные темы.
Люди, которых я встречаю у госпожи Гранде, по крайней мере что-то сделали, хотя бы составили себе состояние. Пускай они нажили его торговлей, или газетными статьями, или, наконец, продажными выступлениями в пользу правительства, — все же они проявили какую-то деятельность.
Публика, которую я встречаю у моей
У парижской госпожи де Марсильи я могу постепенно приучить себя относиться равнодушно к моим собственным словам, могу приучить себя к выражениям, смягчающим мою мысль, как это часто советует мне мать. Иногда я начинаю раскаиваться в том, что не обладаю этими добродетелями девятнадцатого столетия, но с ними я наскучил бы самому себе. Я полагаю, что об этом позаботится старость.
Я замечаю, что эта изысканность молодых обитателей Сен-Жерменского предместья, людей, которые сумели приобрести ее, не утратив здравого смысла на школьной скамье, имеет своим неизбежным следствием глубокое недоверие, каким обычно бывает окружен человек, безупречный во всех отношениях. Эти изысканные речи — то же, что апельсиновое дерево, которое выросло бы посреди Компьенского леса: они красивы, но совсем неуместны.
Случаю не было угодно, чтобы я родился в этом кругу. Зачем же мне меняться? Чего я требую от света? Мои глаза могут выдать меня, и госпожа де Шастеле двадцать раз говорила мне об этом…
Его плавная речь была внезапно прервана, как некогда была прервана пением петуха речь того слабохарактерного человека, который отрекся от своего друга, задержанного полицией за политические убеждения. Люсьен застыл неподвижно, как Бартоло в