Таким образом, вопреки своей сугубой занятости, а частично и благодаря этой занятости, отвлекавшей его от регулярного отправления монашеских обязанностей, вопреки тому учению, которое он с таким жаром проповедовал, вопреки спасительному убеждению, что аскеза бесполезна, он снова оказался во власти прежних искушений. Мы говорим снова, потому что теперь он отказался от придуманной ранее мистико-героической роли, играя которую гордо отвергал опасность плотских искушений и признавал лишь искушения духа.
В надежде исцелиться от своего душевного недуга он пролил столько слез перед Штаупицем, он так досконально разобрал психологическую природу греховности перед студентами и прихожанами, что теперь у него больше не оставалось ни сил, ни желания и дальше прятать от окружающих и от самого себя тот факт, что он испытывал самые обыкновенные, банальные, человеческие страсти. В 1517 году в «Комментарии к Посланию к Евреям» он отмечал: «Мы со всех сторон окружены врагами, ежедневно нас одолевают бесчисленные прелёсти, поглощают заботы, отвлекают дела. Все это лишает нас душевной чистоты». В 1519 году он в который уже раз жаловался Штаупицу: «Я слабый человек, падкий до мирской суеты, пьянства, плотских страстей, лени и прочих пороков, усугубляющих те, что проистекают из моей должности».
В то же самое время его переполняло чувство довольства собой. Еще недавно обмиравший от сознания собственной ничтожности пред ликом сурового Бога с его карающей десницей, а теперь поверивший, что Бог добр и никакая кара ему не грозит, он решительно переменился в собственном мнении. Конечно, он каждую минуту готов оступиться, но ведь такова человеческая природа! Главное, как понял он теперь, это помнить о ранах Христа. Пусть от греха это и не убережет, зато даст уверенность, что Бог не затаит на тебя обиду за твой грех. С другой стороны, он теперь стал весьма популярным проповедником и почуял вкус славы. Мало кто на его месте сумел бы сохранить равнодушие к собственным успехам. Наконец, после возвращения из Рима и своего избрания на высокий официальный пост он начал понимать, что представляет собой определенную силу. Оглядываясь вокруг, он ни в ком — или почти ни в ком — не находил совершенства. Натхина он называл «безмозглым болтуном», епископов — фараонами и слугами сатаны, латиниста Ортуина Грация — «ослом» и «алчным волком в овечьей шкуре».
Поэтому не следует удивляться, что из лексикона Лютера этой поры почти исчезли такие слова, как раскаяние, угрызения совести или, как тогда еще говорили, сокрушение сердца. Пока он верил в возможность «купить» милость Бога ценой самоистязаний, вопрос о покаянии даже не вставал перед ним, ведь значение имела не его душа, а общий «вес» накопленных им добродетелей. «Я был настолько глуп, — признавался он, — что никак не мог понять, почему, исповедавшись и покаявшись, я все еще считал себя таким же грешником, как все остальные».
Как мы видим, здесь Лютер упоминает о покаянии, но вполне очевидно, что речь идет о поверхностном чувстве, для удовлетворения которого хватает мимоходом полученного прощения. Церковь называет такое чувство «несовершенным раскаянием», имея в виду его случайный и условный характер. О том, что в случае Лютера дело обстояло именно таким образом, говорит и тот факт, что сам он неоднократно подчеркивал, что ни разу в своей жизни не испытал истинного раскаяния. Такого рода заявления он делал и в 1514, и в 1518 годах. Собственно, толкуя о раскаянии, он имел в виду страх перед Божиим судом, но никак не порыв любви к безвинно страдавшему Богу, ко Христу, принявшему крестную смерть за наши грехи.
Представив себе, в какой внешней суете и в каком внутреннем беспокойстве протекали его дни, стоит ли удивляться, что, возвращаясь по вечерам в свою келью, уставший от дневных забот и бесконечных споров несчастный брат Мартин становился мишенью атаки, которую обрушивало на него «тройное вожделение», как он сам называл три основные человеческие страсти: похоть, гнев и гордыню. Мы сознательно ограничиваемся здесь словом «атака» и не идем дальше в своих предположениях. Мы, разумеется, видели, что порой он позволял себе поддаться приступу гнева, причем чем дальше, тем эти приступы становились все более осознанны, однако приведенные нами цитаты относятся к 1516 году, когда для него все, или уже почти все, решилось. Что же касается целомудрия, то ни он сам, ни кто-либо другой нигде не упоминает, что Лютер когда-либо, тайно или явно, в мыслях или фактически согрешил. Он говорит, что испытывал искушение, но нигде не говорит, что этому искушению поддался. Таким образом, он нес на своих плечах общее для всего человечества бремя, но и только — ни больше ни меньше.