— Здравствуй, Овдотьюшка, — сдержанно сказала Ефросинья, придирчиво оглядывая невестку. — Ты уж при нарядах! — Ефросинья ещё раз обметнула невестку пристальным взглядом и, должно быть, осталась довольна ею. — Брови, однако, черней сажи, — всё же пожурила она Евдокию.
Евдокия села рядом со свекровью, украдкой заглянула в зеркало.
— Брови и так — что медведи лежат! — не унялась Ефросинья, желая, видимо, не столько пожурить Евдокию, сколько заговорить саму себя, отвлечься от своих мыслей, успокоиться…
Ефросинья недолюбливала Евдокию. Не столько за то, что небогатая и не больно знатная красавица из некогда крепкого, вотчинного, но ныне захудалого рода князей Одоевских оказалась строптивой и, под стать самой Ефросинье, гордой и непокорливой, сколько за то, что Евдокия была второй женой князя Владимира. Развод князя с первой женой, постриженной в монахини, и женитьба на Евдокии тяжело переживались Ефросиньей. Истая христианка, строгая в нравах, старавшаяся воспитать в таком же духе и своего сына, она никак не могла смириться с тем, что её сын преступил евангельскую заповедь, гласящую, что всякий разводящийся с женой своею и женящийся на другой — прелюбодействует. Тяжкий грех, совершенный сыном, огорчал её, и эта горечь возбуждала в ней неприязнь к невольной виновнице сыновнего греха.
Однако она никогда и ничем не выказывала этой своей неприязни, не растравляла в себе своего затаённого чувства придирками и упрёками и только никак не могла удержаться, чтобы не поворчать иногда на невесткину красоту.
— Неужто князю приглядней сажа, нежели живая краса?
— Едино князю, что ли? — и кротко, и дерзко ответила Евдокия.
— Вот те на!.. — удивилась Ефросинья. — Про царя, что ль, сажи в брови наложила?
— Пошто — про царя? Про всех… Неужто мне в Москве боле не бывать, чтоб брать на себя стыд?!
— Эка блажь, — вздохнула Ефросинья. — Москва того не стоит, чтоб из-за неё красу свою живую марать. Не та в тебе гордость, Овдотьюшка, не та, милая… Ты уже не княжна Одоевская — ты княгиня Старицкая! Сией гордыней наполни свою душу! Москва для тебя — темница, а Старица — воля!
— Неужто затворницей стать, подобно тебе, матушка?!
Ефросинья резко повернулась к Евдокии — та не отвела глаз, не потупилась, кротко и преданно смотрела на Ефросинью. Ефросинья как будто смутилась под её взглядом, оглянулась на нянек, велела идти им прочь.
— Своей судьбы не желаю тебе… Толико ведай: стала Старицкой — так всеми бедами и несчастьями нашими причастилася. Не знать тебе иной судьбы! Идти бы тебе за дьяка, а не за удельного князя… Буде, последнего на Руси!
Ефросинья помолчала, прислушиваясь к затихающим шагам челядниц, потом взяла в свои ладони лицо Евдокии, тихо, спокойно сказала:
— Беда нам, Овдотьюшка… Чует моё сердце, не зря Ивашка к нам в Старицу намерился… Не зря, Овдотьюшка! Десять лет выжидал он… Должно быть, час настал!
— Какой час, матушка? — В глазах Евдокии зачернела тревога. — Пошто так кручинит тебя государев приезд? В Москве мы с ним рядом живём — ласков он с нами…
— Хитёр он, Овдотьюшка, хитёр и злобен… Ласковость и доброта его притворны. Никого он не любит и всех ненавидит, а более всего тех, кто супротивится его воле. А воля его безумна, грешна, порочна!.. Безудержна воля его, и сам он — будто пёс, спущенный с цепи!
— Матушка!.. — Евдокия зажмурилась от ужаса и вырвалась из её рук. — О государе!.. Матушка!
— Такой государь — уж не государь, а деспот! Слаб он был, хоронил клыки свои… Да нешто никто по нраву волка не разглядел в нём?! Нешто я единая, углядевшая в нём зверя с пелёнок?!
— Матушка! — вскрикнула Евдокия.
— Молчи! — закричала и Ефросинья. — Молчи… Старицкая ты, Старицкая!.. И не знать тебе пощады от злобы его, ибо и в твоём чреве вызрел достойнейший, чем он!
— Матушка!.. — обмерла Евдокия и покачнулась.
Ефросинья подхватила её, прижала к себе, жестоко зашептала в самое ухо:
— Недостоин он царства… Недостоин! И сам ведает про то… Ведает! Оттого и яростится, мечется, злобствует! Знает пёс, чей кус унёс! Страшно ему, что восстанут на него достойные и вытряхнут из шапки Мономаховой! А кто ему больший соперник, как не Старица? Кого ему больше страшиться, как не князя нашего да сына его?
— Како ж в глаза смотреть ему станешь, матушка? — прошептала Евдокия.
— Как и он мне!.. Поведаю я тебе нынче правду, Овдотьюшка. Таила я от тебя вельми много: не хотела тревожить твою душу без времени… Ан час настал! Знала я, что не суждено мне умереть спокойно и праведно. Сулится мне до края испить горькую чашу, наполненную Елениным ядом… Токмо князя уберечь бы от того яда.
— Ох, матушка, страшное в твоих устах!..
— Душа моя ещё страшней… Не положу я Старицу безропотно под его топор! Или он меня, или я его… Так судьбой сужено!