Читаем Ливонская война полностью

До сумерек висит над городом густая, вспененная бель, а с сумерками почернеет, отяжелеет, опадёт на землю, и до рассвета будет лежать на улицах и площадях холодная темень.

Но уж если выдастся погожий денёк, без завирюхи и без снегопада, — тогда Москва разбередится чуть свет. Всполошится люд: кто куда, кто зачем… Идут пешком, едут верхом, в санях, на телегах… Все торопятся, всем к спеху!

На Кузнецком мосту, как всегда, давка и ругань. Пол-Москвы ходит и ездит через этот мост: всё Занеглименье, весь Малый посад, Дмитровка, Петровка, а мост худ — брёвна настила будто плавают на воде, и узок: лишь-лишь, в самый притык, разминуться возам. Замешкается какой-нибудь возница или лошадь споткнётся, смыкнет на сторону — и заторится проезд. Крик такой учиняется, будто орда татарская подступила к городу. Виновный непременно схлопочет по боку иль по загривку, и ладно, если стерпит ещё, не даст сдачи… Тогда разъедутся по-быстрому. А не стерпит, ответит, такая буча поднимается — страшно смотреть! Кто — кого, и кто — чем! Бежит тогда мостовой за стрельцами. Разводят, растаскивают стрельцы драчунов, но бывает, и стрельцам не унять разбушевавшихся ретивцев.

4


Февраль тоже зачался пуржистым. Мело, студило… Москва оцепенела — выветренная, выстуженная, засыпанная снегом.

Ранней весны не ждали. Февраль с пургой — весна с нудьгой. Но вдруг к Масленице непогодь унялась, спал мороз, снег отяжелел, спластался, ветер уже не таскал его следом за собой. Серая кудель облаков осветлилась. Сквозь них тускло проглянуло солнце.

На Москве закуролесила Масленица.

В канун Масленицы, всю сыропустную седмицу[41], на подворье Хворостининых гурбились ряженые: и приходящие, с соседних дворов и улиц, и свои — челядные… Посреди двора нарядили масленицу — сажени в две высотой и в три обхвата.

Ожерелье на масленице из берёзовых чурок, рубаха полотняная, по подолу «мережки» из пряников. Вместо грудей — две сулеи с продыренными боками, из которых тонкими струйками бьёт вино, и боярский виночерпий, спрятавшийся с бочонком под широкой рубахой масленицы, всё время пополняет их. Только подставляй рот и пей!

Блины, в сметане, как в свежем снегу, и в масле, и в мёду, прямо с огня, — горой на деревянных подносах… Слуги несут и несут их, будто где-то в подклетях у боярина расстелена скатерть-самобранка.

Сам боярин сидел на крыльце, укутанный в шубы и полсть, на голове высокая, рыжего меха шапка, похожая издали на горку медовых блинов. Боярин широк, тяжёл и так же потешен и несуразен в своём облачении, как и масленица, пялящая на него из-под чёрной нарисованной брови свой глумливый глаз.

Всю неделю просидел так боярин: ни слова не сказал, ни пошевелился, только глаза его всё время светились, как две маленькие плошки, завистливо и печально следя за шалым разгулом на своём подворье. Сыновья его тоже всю неделю молча и неподвижно простояли за его спиной.

Никому ничего не возбранялось в эту неделю на боярском подворье. Каждый мог вытворять всё, что ему заблагорассудится, и чем жутче, бесстыдней и неутолимей буйствовали ряженые, тем ярче блестели глаза боярина.

— Испола-а-ти, болярин! — вопили самые хмельные и самые восторженные, вползая к нему на крыльцо по обледенелым ступеням.

— Живи сто лет! Тышшу, болярин!..

Самых настырных боярские служки стаскивали со ступенек, чтоб не досаждали боярину, отряжали крутить хоровод, есть блины, пить вино, вконец опившихся оттаскивали в хлев: ни потехи от них, ни задору — лежат кулём… Не для того боярин затеял гульбу, чтоб смотреть, как дрыхнет опившаяся чернь. Только разор, только шалая буйность и дурь — только этого хочет боярин. Лицо его бело — белее снега, покрывшего скат над крыльцом… И у мёртвых не бывает такого лица. Третий год одолевает его хворь, и вот, видать, подступил конец. Глазами, одними глазами вбирает он в себя последние крохи жизни, последнюю радость присутствия в этом мире, и нет для него ничего дороже этого последнего, потому что, вернись к нему снова здоровье и молодость и проживи он опять такую же долгую жизнь, переполненную удовольствиями и радостями, ему всё равно не достало бы этой последней радости и этих последних ощущений причастности к тому великому и непостижимому, которое навсегда исчезало из него.

Глаза его светятся тускло и страшно — живые глаза мертвеца. Всё в нём умерло: и жалость, и сострадание, и злоба, и доброта, душа его опустела, как разрушенный временем дом, и только в глазах — глубоко-глубоко — ещё теплился слабый огонь.

Неподвижен боярин… Сыновья за его спиной — как последняя опора, на которой ещё держится его жизнь. Кажется, отступи хоть один из них, и смерть тотчас обрушится на него.

— Живи тышшу лет, болярин! — распинается чья-то глотка. — До скончания света, болярин!

…Всю неделю крутилась на боярском подворье неистовая гульба, и всю неделю молча, жадно и страшно смотрел на неё старый боярин — как волк, матёрый, ещё повелевающий стаей, но уже бессильный и обречённый.

Перейти на страницу:

Все книги серии Великие войны

Похожие книги

1917 год. Распад
1917 год. Распад

Фундаментальный труд российского историка О. Р. Айрапетова об участии Российской империи в Первой мировой войне является попыткой объединить анализ внешней, военной, внутренней и экономической политики Российской империи в 1914–1917 годов (до Февральской революции 1917 г.) с учетом предвоенного периода, особенности которого предопределили развитие и формы внешне– и внутриполитических конфликтов в погибшей в 1917 году стране.В четвертом, заключительном томе "1917. Распад" повествуется о взаимосвязи военных и революционных событий в России начала XX века, анализируются результаты свержения монархии и прихода к власти большевиков, повлиявшие на исход и последствия войны.

Олег Рудольфович Айрапетов

Военная документалистика и аналитика / История / Военная документалистика / Образование и наука / Документальное