для всего ли есть своя Идея — даже для обрезков волос, для грязи и для помоев, — или же есть нечто, что всегда упорно избегает Идеи? Но у Платона такое нечто никогда не спрятано как следует, не убрано, не задвинуто в глубь вещей, не затоплено в океане. Теперь все возвращается к поверхности. В этом и состоит результат проделанного стоиками: беспредельное возвращается. Умопомешательство, неограниченное становление — более не гул глубинных оснований. Они выбираются на поверхность вещей и обретают бесстрастность. Речь уже идет не о симулякрах, избегающих основания и намекающих о себе повсюду, а об эффектах, открыто заявляющих о себе и действующих на своих местах. Это — эффекты, понимаемые в причинном смысле. Но есть также звуковые, оптические и лингвистические "эффек
_________
5 По поводу категорий стоиков см.: Плотин, 6:1.25, а также Брейе, ор. cit., p.43.
ты". Может их и не так уж много, а может — и гораздо больше, чем первых, ведь такие эффекты более не телесные сущности, а, скорее, формы самой Идеи… То, что, избегая воздействия Идеи, выбирается на поверхность, на бестелесный предел, представляет теперь всякую возможную идеальность, причем последняя лишается своей каузальной или духовной действенности. Стоики открыли поверхностные эффекты. Симулякры перестают быть подпольными мятежниками и производят большую часть своих эффектов (то, что независимо от терминологии стоиков можно назвать "фантазмами"). Самое потаенное становится самым явным. И все старые парадоксы становления должны опять обрести лицо в новой юности — переродиться.
Неофаниченное становление само становится идеальным и бестелесным событием как таковым с характерной для него перестановкой прошлого и будущего, активного и пассивного, причины и эффекта, большего и меньшего, избытка и недостатка, уже есть и еще нет. Бесконечно делимое событие всегда двойственно. Непреложно лишь то, что уже случилось или вот-вот случиться, но не то, что происходит (порезаться слишком глубоко и недостаточно сильно). Будучи бесстрастным, событие позволяет активному и пассивному довольно легко меняться местами, поскольку само не является ни тем, ни другим, а, скорее, их общим результатом (резать — быть порезанным). Что же касается причины и эффекта, то события, оставаясь всегда только эффектами, исполняют между собой функции квази-причин и вступают в квазипричинные, отношения, причем последние всегда обратимы (рана и шрам).
Стоики — любители и изобретатели парадоксов. Следует внимательнее приглядеться к поразительному портрету, который на нескольких страницах да±т Хрисиппу Диоген Лаэртский. Наверное, стоики, пользовались парадоксом совершенно по-новому — и как инструментом для анализа языка, и как средством синтезирования событий. Диалектика как раз и есть наука о бестелесных событиях, как они выражены в предложениях, а также наука о связях между событиями, как они выражены в отношениях между предложениями. В самом деле, диалектика — это искусство сопряжения (вспомним конфатальность, или серии зависящих друг от друга событий). Но именно языку надлежит одновременно и устанавливать пределы, и переступать их. Значит, в языке есть термины, непрестанно смещающие область собственного значения и обеспечивающие возможность взаимообратимости связей в рассматриваемых сериях (слишком и недостаточно, много и мало). Событие соразмерно становлению, а становление соразмерно языку; тогда, парадокс — это, в сущности, "сорит", то есть, серия вопроси-. тельных предложений, которые, подчиняясь логике становления, продолжаются чередой последовательных добавлений и сокращений*. Все происходит на границе между вещами и предложениями. Хрисипп учил: "То, что ты говоришь, проходит через твой рот. Ты говоришь "телега". Стало быть, телега проходит через твой рот". В этом и состоит польза парадокса, подлинные образцы которого мы находим разве что в Дзен-Буддизме, да еще в английском и американском нонсенсе. В первом — самое глубокое есть вместе с тем и самое непосредственное, а во втором — непосредственное обнаруживается в языке. Парадокс — это освобождение глубины, выведение события на поверхность и развертывание языка вдоль этого предела. Юмор — искусство поверхности, противопоставленное старой иронии — искусству глубины и высоты. Софисты и Киники уже сделали юмор философским оружием против сократической иронии, но со стоиками юмор обрел свою диалектику, свой диалектический принцип, свое естественное место и чисто философское значение.
Льюис Кэррол доводит до конца открытие стоиков или, лучше сказать, вновь поднимает его на щит. Во
_____________