Любой, кто учился писательскому мастерству, знает: чтобы написать хороший текст, надо его сократить, урезать, ужать, затем отсечь, отхватить и оттяпать все лишнее, убрать ненужные слова, потом снова ужать, ужать и еще раз ужать. Что за треск? Это усердный студент добрался до костей повествования. Вы вряд ли найдете рецензию на книгу, скажем, Дж. Кутзее, в которой не было бы слова «лаконичный»; я только что набрал в интернет-поисковике «Кутзее+лаконичный», и мне вернулось девятьсот семь ссылок, причем почти все из них разные. «Лаконичный, но многомерный язык Кутзее», «бесстрастный тон и лаконичный стиль», «наслаивающиеся друг на друга изящные и лаконичные предложения», «лаконичный, но вместе с тем красивый язык – это настоящий дар Кутзее», «лаконичный и сильный язык», «парадоксальное соединение лаконичного и рельефного», «лаконичная красота с отблеском стали». Все поняли? Лаконичность – это хорошо.
Несомненно, Кутзее – прекрасный писатель, но мне вряд ли стоит отмечать, что не самый смешной в мире. На самом деле если задуматься, то ведь редкий роман, написанный в духе «лаконичности», окажется действительно смешным. Шутки – это первое, что можно выдрать из текста сразу, и если уж вы займетесь серьезной прополкой вашего произведения, то первым делом избавитесь от них. Кстати, кое-чего в этой прополке я никак не могу понять. Зачем обязательно останавливаться, доведя размер произведения до шестидесяти-семидесяти тысяч слов – кстати, для издательств это минимальный объем произведения, но, естественно, это просто совпадение? Ведь при должном усердии можно дойти и до двадцати-тридцати тысяч? А на них зачем останавливаться? Зачем вообще писать? Почему бы просто не написать суть и набросать пару тем на обратной стороне конверта и на этом успокоиться? Действительно, никаких практических сложностей в написании художественных текстов нет, и, думаю, люди стараются представить этот процесс как тяжелейший труд лишь потому, что делать это проще простого. Стремление к простоте – это попытка сделать писательство настоящей работой, как возделывание земли или рубка леса. (По той же причине рекламисты работают по двадцать часов в день.) Не бойтесь, юные писатели, – побалуйте себя шуткой или наречием! Читатели не обидятся! Вы когда-нибудь замечали, какой толщины книги в книжных магазинах аэропортов? На самом деле людям нравится чрезмерность. (А писатели, склонные сокращать и урезать, напротив, скорее готовы жить признанием критиков, чем гонорарами.)
В прошлом месяце я объяснил, что мне нужна диккенсовская диета. И, возможно, дело в том, что я слишком долго обгладывал голые кости современной литературы. Чем бы стал «Дэвид Копперфилд», ходи Диккенс на курсы писательского мастерства? Наверное, мы бы недосчитались семидесяти второстепенных персонажей. (А вы знали, что Диккенс придумал около тринадцати тысяч персонажей? Тринадцать тысяч! Это же население небольшого городка! Если уж вам захочется порассуждать о писательстве как тяжелом труде, то, наверное, нам стоит задуматься, насколько тяжело писать много – длинные книги, исполненные жизни, энергии и юмора. Простите, если объясняю и без того очевидное, но не может же всегда быть так, что сотню страниц написать сложнее, чем тысячу.) Где-то в начале романа Дэвид убегает, а в итоге ему приходится продать свою одежду, чтобы купить воды и еды. Этого было бы достаточно, чтобы описать человеческие лишения; но Диккенс не был бы Диккенсом, если бы не придумал страшного старикашку, торгующего поношенной одеждой, – жулика, от которого несет ромом и который частенько выкрикивает «Ох, легкие мои и печень, нет» и «Гр-ру».
Как замечал король Лир – быть может, во время визита в Айову в качестве лектора, – «Зачем судить, что нужно?» Зачем? Диккенс веселится, расширяя эпизод, выводя его за рамки необходимого. Перечитывая его теперь, я даже думаю, что он задумывался как ответ приверженцам лаконизма, поскольку старик расплачивается с Дэвидом монетками по полпенни в течение нескольких часов, и потому их беседа продолжается добрых две страницы. Можно было вырезать этого персонажа? Конечно же, этого персонажа можно было вырезать. Но в какой-то момент писатель – любой писатель, даже великий – вынужден признать, что он просто заполняет пространство между началом произведения и его финалом, при этом надеясь, что написанное им затронет, вызовет какие-то чувства и развлечет читателя.
Несколько общих наблюдений: