— Ты чего предлагаешь оставить чайник на плите, а самим спать завалиться? Вода вся за ночь выкипит, чайник расплавится. Пожар начнется, не унимался Луцкий.
— Слушай, может, тогда без чая обойдемся? Мороки с ним. Я засну, не дождусь, — быстро сдался Кудимов.
— Я, похоже, тоже. Глаза слипаются. Но без горячего плохо. Неуютно, согласился Евсеев.
— Неуютно. Справимся напоследок, как остальные разместились? спросил Луцкий.
— Угу. Спят все. Разбудим — припомнят, — предположил Топорков.
— Рискнем, — у Луцкого был голос заговорщика, и он выжидающе посмотрел на Кондратьева.
Тот кивнул в ответ.
Вряд ли кто-то припал к своим рациям и слушает их, как когда-то по ночам, спрятавшись под подушкой, чтобы не подслушали соседи, мучающиеся от бессонницы за тонкой перегородкой, ловили вражьи голоса. Все отходят ко сну под аккомпанемент урчащих желудков, а сказок и колыбельных на ночь не ждут.
Кондратьев взял в руки микрофон, поднес его к губам, а потом, после небольшой паузы, улыбнувшись, произнес:
— Всем, кто меня слышит, — спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — как эхо, вернувшееся через несколько секунд, отозвалось в его ушах несколькими голосами.
То ли они раздались в других домах, то ли это сказали его егеря, то ли капитан за эти слова принял пульсацию крови в барабанных перепонках. Он отнял микрофон от губ.
— Надеюсь, что следующую ночь мы проведем в нашей палатке. Но все же не стоит зря переводить керосин, — сказал Кондратьев.
— Ага, — кто ответил ему, капитан не понял.
Топорков выключил газ, потом покрутил что-то в керосинке, фитиль стал проваливаться внутрь, и огню уже негде было танцевать. Он затих. Мир мгновенно исчез. Несколько секунд глаза привыкали к темноте. В комнате сразу стало неуютно, точно огонь в керосинке оберегал от злых духов, которые бродили возле дома и боялись из-за света пробраться внутрь, но теперь их ничто не останавливало.
Главное, чтобы никто не захрапел. Нет ничего хуже, чем пробовать заснуть, когда кто-то рядом храпит. Даже при артиллерийской стрельбе засыпаешь быстрее, чем при храпе.
Кондратьев сидел на кровати, согнувшись в три погибели, и развязывал шнурки на ботинках. В районе поясницы что-то покалывало. Он опасался, что разогнуться уже не сможет. Тогда придется просто завалиться на бок и проспать, свернувшись калачиком. Может, к утру все пройдет.
В темноте развязывание узлов на промокших набухших шнурках стало какой-то непосильной задачей. Кондратьев уже в какой раз думал, что сумел справиться с ней, но шнурки по-прежнему надежно стискивали ботинки. Кондратьев стал корить себя за то, что не развязал их, когда горела керосинка, но тогда он о них не вспомнил, а теперь… не зажигать же ее снова.
Видимо, спать придется в ботинках. Эта мысль ему не нравилась. Но вовсе не из-за того, что он боялся испачкать простыни и одеяла грязью, налипшей на подошвы. Нет. Ноги в ботинках за ночь не только не отдохнут, а устанут еще больше. К утру они превратятся в некое подобие протезов. Ходить на них станет крайне неудобно.
Он остался последним. Остальные уже, закутавшись в одеяла, спрятались от темноты и смотрели сны, а он все продолжал бесплодные попытки снять ботинки.
Шнурки раскисли, узлы перетянулись еще сильнее, чтобы поддеть их, надо отрастить небольшие когти, но на это уйдет дней пять. Лучше разрезать шнурки — способ-то давно проверенный. В историю вошел. Кондратьев тихо матерился.
Внезапно раскрылась входная дверь. Она отворилась резко, одним рывком, стукнулась о шкаф, в котором недовольно загремела посуда, задребезжала, точно оказалась в вагоне поезда, покачивающегося на поворотах и рельсовых стыках. Дверь, оттолкнувшись от шкафа, пошла обратно так же быстро, но в проеме уже кто-то возник и остановил ее рукой.
В комнате было так темно, что даже силуэт вошедшего угадывался с трудом. Он представлял из себя сгусток темноты. Еще более темной, чем темнота в комнате. Он мог оказаться кем угодно. Не только человеком. Но это должен был быть Голубев, по каким-то причинам покинувший свой пост.
«Что ты так шумишь. Разбудишь всех», — хотел сказать Кондратьев, но язык его устал, ворочаться во рту не хотел, и ему понадобилось какое-то время, чтобы растормошить его, раскрыть рот и… в общем, он опоздал и вошедший оказался более расторопным.
Кондратьев сообразил, что говорит тот не по-русски и легко догадался, кто это.
«Неужели он Голубева так тихо уложил, что мы этого и не услышали?», — подумал капитан. Но тогда боевик вряд ли стал бы произносить монолог на пороге комнаты. Отворив дверь, он бросил бы гранату, а потом снова закрыл ее, чтобы не мешать обитателям комнаты смотреть сны. Уже вечные сны.
Установилось временное равновесие. Оно было очень зыбким и неустойчивым, как и любая нестабильная система. Егеря просыпались. К вошедшему, на что-то натыкаясь в темноте, бросилась собака. Она не успевала.