— А-а, — кивает Ломоносов и, ухватив снова нить сна, продолжает свой рассказ, только теперь там, во сне, в руках его оказывается уже не сажень, а топор. — И вот рублю тем топором по ледовой корке, а за мной полынья, проход тянется. И будто по глобусу, а будто и в яви, на море ледовитом, океане Сибирском. А позади за мной корабли… Помнишь, Свифтова «Гулливера» читали?.. Как он вел под уздцы кораблики лилипутов?.. Вот. Так и я будто… Тяну бечевой, а бечева та на опояске моей. Тюкаю топором, крою канал, они, корабли, позади… И так от Бела моря до Тиха океана… А со стороны, — тут Ломоносов поднимает палец, глаза его сощурены, — со стороны голос слышу: «Сие столбовая дорога в Индию. Видимая дорога. А существует такоже и незримая». Смекаешь? — Глядя в ее глаза, он не ждет отзыва. Зачем? Тут слова неуместны, здесь требуется лишь внимание, потому Лизавета Андреевна и безмолвствует. — Чей голос, — продолжает Ломоносов, — не ведаю. — Взгляд его замедленно перетекает опять на карту, но, едва достигнув ее, устремляется вверх. — Не ведаю, да будто догадываюсь.
Лизавета Андреевна не шелохнется. Сон Ломоносова завораживает ее: вот оно — вдохновение, которое столь поражает и пугает всегда. Замереть бы на миг, дабы набраться духа, запечатлеть образы, возникающие будто наяву. Да где там! Михайлу Васильевича уже далее несет, воздымая на невидимых крыльях.
— И тут картина меняется, — продолжает он. — Вдруг замечаю, что уже не русло во льду торю, а иордань рублю. Крестовую иордань… — Рука Ломоносова непроизвольно тянется к нательному кресту, что тускло поблескивает в распахнутом вороте, сей оловянный крестик достался ему от матушки. — И вот крест-то как пришел на ум, так все и переменилось. И уж будто не там вовсе, посередь Сибирского океана, а дома, на Курострове, в лесе нашем. Топор в руках тот же, а рублю уже не лед, а лесину. Ель. Матерущую такую. От щепы аж бело округ. Срубил. Потом взнял ту лесину на плечо и потащил. Куда — сам не ведаю, но тащу. Вышел из ельника, гляжу — берег. Тащу, из сил выбиваюсь. Ноги остамели. Тут и пробудился…
Пошарив округ, Михайла Васильевич извлекает из складок одеяла листок бумаги.
— Вот…
Край листка исписан, большую его часть занимает вязь, похожая на персидский узор. Так поначалу видится Лизавете Андреевне, но Михайла Васильевич переворачивает листок и поясняет, что это карта его родной вотчины.
(Лизавета Андреевна не сразу догадалась, что перед нею план двинской местности. Я же, сравнивая этот план с моим «ломоносовским» сном, перепутал дедину Михайлы Васильевича с собственной отчиной. Путаница долго не давала покоя: в ней увиделся некий мистический выверт, неправильный виток той самой пряжи, которую прядут пряхи судьбы. А все, выходит, проще. Достаточно повернуть веретено с пяточки на вершину или, другими словами, перевернуть рисунок, как это сделал Ломоносов, и все встает на свои места. И все-таки, все-таки… Какая-то загадка, до конца не разрешенная, тут остается, словно истина хоронится в потае или — того больше — находится за пределами человеческого разума.)
— Вот ельник, — палец Ломоносова касается беглого овала на листе, — а вот, ниже, погост… Тут матушкина могила… Мне уже не бывать… Может, ты… или Ленушка… Крест на могилку поставить… Старый-то небось пал… Давно ить… Тут вот, на угорышке…
Сыновья печаль тотчас отзывается в сердце Лизаветы Андреевны, побуждая дочерние слезы, ведь могила ее муттер и того дальше. Но она не позволяет себе раскиснуть, более того, пытается увести от не-веселых мыслей и супруга. Как? Да очень просто, ведь для этого годится любая пришедшая на ум мелочь. На том берегу, который только что поминался, Михайла в малолетстве находил раковины. Точно такие же раковины — чему сам несказанно удивился — он встретил за тысячи верст от Беломорья.
— Помнишь, Михель?
Михайла Васильевич и впрямь оживляется: как не помнить? Это была самая счастливая пора — август тридцать осьмого года. Они с Лизхен возвращались с шумной ярмарки. Одноконная бричка везла их меж поспевших хлебов из Касселя в Марбург. По дороге они заночевали, расположились в пышном и духовитом стогу сена. С неба сыпались звезды. А они, Лизхен и Михайла, не успевали загадывать желания, толь много падало звезд. Впрочем, дело заключалось даже не в этом. Зачем было что-то загадывать, коли свое счастье каждый из них — он и она — держали в своих объятиях?!
Это именно там Михайла обнаружил россыпи ракушечника, когда в утрах меж куртинами ивняка открылась песчаная гряда. Неожиданная находка привела его к мысли, что вот здесь, посредине Германии, когда-то плескалось море. Через четверть века свое открытие Михайла Васильевич обнародовал в фундаментальном труде о металлургии. А напомнила ему о той находке, как и нынче, Лизавета Андреевна. Это ведь в ее глазах отражались падучие звезды, которые предшествовали открытию.