Таких интерпретаций, если оставить в стороне маргинальные, было две, обе возникли в немецком культурно-политическом контексте, обнаружив взаимную враждебность и даже непримиримость, и, с точки зрения Шувалова, адекватное управление русской культурой требовало постоянного внимания к ним обеим. Одна из них, радикальная, была связана с именем Фридриха II, другая, умеренная, с именем Готшеда и с Лейпцигской школой. Фридрих презирал и Готшеда, и немецкую литературу, полагая ничтожным если не ее прошлое, то во всяком случае настоящее, и проблематизируя ее будущее, поскольку резервы внутреннего развития она давно исчерпала. Поэтому он приглашал в Берлин Вольтера (об их отношениях: Desnoiresterres 1870; Henriot 1927 (краткий очерк); Mervaud 1985; см. также: Peyrefitte 1992), который оказался своеобразным символом культурной политики прусского короля, в основе которой лежала идея замещения немецкой литературной традиции французской моделью. Готшед, чьи сложные личные отношения и с Фридрихом, и с Вольтером неоднократно привлекали к себе внимание современников, тоже был франкофил, но при этом умеренный патриот, а потому не принимал Фридриха и его культурную политику, выдвигая принцип творческого взаимодействия национальной литературы с литературой французской. Все это Шувалов хорошо знал и воспроизводил данную ситуацию на русской почве, сталкивая и примиряя Ломоносова, резко отрицательно относившегося не только к Фридриху, но и к Вольтеру, которого внимательно изучал и которому предпочитал немцев, в частности того же Готшеда (об отношениях Ломоносова к Готшеду см., в частности: Данько 1940; см. также: Филиппов, Волков 2014, 25—54; сводка основных данных по теме «Ломоносов и Вольтер»: Заборов 1978, 9—11; не проясненными до конца остается вопросы о «вольфианстве» Ломоносова и Готшеда как общем источнике их «рационализма», и о том, как именно в литературном сознании Ломоносова Готшед сочетался с Гюнтером и оба они – с Малербом); и Сумарокова, хорошо изучившего Готшеда и усвоившего ряд его идей (преимущественно тех, что находили определенные соответствия у Вольтера и особенно у Буало), печатавшегося у него и даже получившего от него диплом о членстве в лейпцигском «Немецком обществе», но, в отличие от Ломоносова, апеллировавшего обычно именно к Вольтеру47
. Так эти русские «буалоисты» и «готшедианцы», то сближаясь в отдельных элементах своих литературных программ и практик, то размежевываясь, играли с одним и тем же европейским материалом и не без сильного влияния со стороны Шувалова создавали сложную ситуацию внутренне противоречивого единства, которое в одних случаях заявляло о себе с полной очевидностью, а в других оказывалось почти неразличимым, скрываясь как за случайными столкновениями самолюбий и темпераментов, так и за принципиальными несходствами интерпретаций одного и того же круга европейских источников и связанных с ними представлений о приоритетах русского культурного строительства. Поэтому сторонние наблюдатели и тем более позднейшие исследователи литературной жизни эпохи могли, «выпрямляя» сложности, игнорируя двусмысленности и противоречия, в соответствии со своими интеллектуальными предпочтениями и культурными идеологиями, преувеличивать или даже абсолютизировать либо единство, либо антагонизм, опираясь на отдельные высказывания или микросюжеты48.Вряд ли эти