“Я поручил ему… заняться у огня некой работой такого рода, каковую я обыкновенно и сам исполняю и от которой никто не отказывался, он же наотрез отказал мне и при том не один раз, а дважды с нарочитыми словами, что он не желает сего делать, и я, уже видя, что он отлынивает от работы, ведя себя как барин, стал тем более принуждать его к этой работе, чтобы испытать его послушание, указывая, что иначе он ничему не научится и ни к чему не будет годен, ибо солдату надлежит понюхать пороху. Не успел я ничего более сказать, как он с шумом и необыкновенными жестами отправился в свою комнату, коя отделена от моего музеума лишь кирпичною перегородкой… Тут он принялся ужасающе бушевать, так что слышала вся моя семья, колотил что было мочи в помянутую перегородку, кричал из окна, ругался, и даже по самому простонародному немецкому обыкновению во все горло крикнул из окна на улицу: Hunng fuit[40], несмотря на то, что напротив жил полковник, и в то же время по улице проходил офицер. Затем он, сначала не в пьяном виде, ходил по городу из одного места в другое, наконец напился, произносил против меня неприличные слова, и чтобы приобрести к себе расположение, старался восстановить против меня моих добрых приятелей и даже самого хозяина, рассказывая им, что я дурно о них отзывался. Проходя мимо моих домашних, он вел себя очень дурно, и, что всего хуже, часов в десять, придя домой, закричал во все горло, чтоб я его…”
Генкель поручил Ломоносову растирать сулему. Студент действительно проявил “барство”, отказавшись от этой неприятной и нетворческой, рутинной работы. Эта гордыня, как и мотовство в Марбурге, – результат слишком стремительного обретения “благородного” статуса. Статуса, за который особенно боишься… Бешеная вспышка Ломоносова и его последующее поведение, скорее всего, объясняются просто: горячий поморский парень неправильно истолковал слова Генкеля про то, что “солдат должен понюхать пороха”. Молодой человек подумал, что Генкель грозит ему солдатчиной. Как мы увидим дальше, вспыльчивость и непомерное самолюбие – черты, которые Михайло Васильевич пронесет через всю жизнь.
Два дня Ломоносов не ходил на занятия. Одумавшись, он написал Генкелю письмо с извинениями – по-латыни. Впрочем, едва ли это можно назвать извинениями…
“Ваши лета, Ваше Имя и заслуги побуждают меня изъяснить, что произнесенное мной в огорчении, возбужденном бранью и угрозой отдать меня в солдаты, было свидетельством не злобного умысла, а уязвленной невинности. Ведь даже знаменитый Вольф, выше прочих смертных поставленный, не почитал меня столь бесполезным человеком, каковой токмо на растирание ядов был бы пригоден. Да и те, чрез предстательство коих я покровительство всемилостивейшей государыни нашей имею, не суть люди неразумные. Мне же воля Ее Величества совершенно известна, и я, в чем на Вас самих ссылаюсь, мне предписанное соблюдаю строжайше. Но то, что Вами сказано было в присутствии сиятельного графа и прочих моих товарищей, терпеливо сносить мне никем велено не было…”
В заключение молодой наглец сообщил, что, несмотря на все, должен присутствовать на занятиях, и осведомляется у старика берграта: “Присутствует ли еще в Вашем сердце гнев, ничтожной причиною возбужденный? Что же до меня, то я, повинуясь естественной склонности, готов все предать забвению… Помянуя прежнюю Вашу ко мне благосклонность, желаю, чтобы случившееся забвению предать, как нечто вовсе не бывшее, ибо я уверен, что Вы в учениках своих скорее друзей, а не врагов видеть желаете”.
Генкель на это и отвечать не стал. Еще через два дня Ломоносов, по уговорам Рейзера и Виноградова, пришел к нему и попросту попросил прощения. Генкель “как следует намылил голову” дерзкому студиозусу и допустил его к занятиям.
Все шло как будто благополучно. Ломоносов увлеченно учился (держа при себе свое мнение о лекциях Генкеля), ездил на шахты Брайнсдорф и Гиммельфюрст. Похоже, отношения между учеником и учителем на время почти наладились, коли Генкель дал Ломоносову для работы пробирные весы с разновесами. К маю основной курс закончился; следующий год предполагалось посвятить практике. Правда, еще должен прочитать свой курс лекций горный инспектор Иоганн Керн, специалист по драгоценным камням, но лекции сорвались, так как “Генкель вздумал вычесть у него слишком много из суммы, назначенной ему Академией наук”.
Ломоносов жил уже не у Генкеля (после скандала, который видела вся улица, почтенный берграт не мог держать этого юнца в своем доме), а у некоего “доктора медицины”. Оплачивалась комната из высланных на содержание студентов денег; однако потом Генкель, поссорившись с доктором, заставил Ломоносова переехать к другому его знакомому – адвокату. При этом студенту пришлось из своих скудных средств заплатить хозяину прежней квартиры неустойку.