Сознающая себя толпа посылает сама себе сигналы. Во время Англо-бурской войны, когда британские войска потерпели крупную неудачу, «мы все стояли на улицах — люди всякого звания и наружности — и с тревогой, от которой перехватывало дыхание, читали телеграммы, опубликованные в газете… Было настоящее море газет и пытливых лиц за их страницами; преобладала напряженная суровость… Люди переговаривались на ходу шепотом или вполголоса». Смятение объединило тогда лондонцев в целостный организм; живая и чуткая толпа в унисон отозвалась на известие. Столь же мгновенное действие на эту человеческую общность оказал крик «Мафекинг[88]
деблокирован!», раздавшийся 17 мая 1900 года в девять тридцать вечера. «Крик мигом был подхвачен в омнибусах, и люди в жаркой спешке повалили из них наружу, чтобы услышать весть, повторявшуюся вновь и вновь… Другие кинулись в переулки, неся ее дальше и дальше, и улицы на глазах наполнялись ликующим, кричащим и поющим народом». Это массовое возбуждение было почти настолько же тревожащим, как «напряженная суровость» толпы четырьмя месяцами раньше; и в том, и в другом случае видны признаки чрезмерно острой, избыточной реакции на грани истерии, свойственной жизни города вообще.Толпа в действии проявляет даже некие детские черты; условия городской жизни, кажется, приводят ее в своего рода зверино-младенческое состояние. В XIV веке лондонская толпа встретила одного предполагаемого недруга «свирепым воплем»; пять столетий спустя на чартистском митинге на Колдбат-филдс «толпа издала устрашающий крик». Это один и тот же голос — неумолимый и внушающий трепет. В 1810 году во время волнений, связанных с арестом радикала Фрэнсиса Бердетта, толпы «останавливали все экипажи и принуждали седоков заявлять о своей поддержке их требований». В тот же период люди, собравшиеся однажды вокруг позорного столба, «напоминали диких зверей, погрузившихся в некий застойный пруд». «Многолюдные и беспокойные толпы», собравшиеся в 1911 году понаблюдать за сражением на Сидни-стрит[89]
, рождали сходные ассоциации: репортер «Ньюс кроникл» отметил, что «многие тысячи голосов доносились до меня мощными убийственными порывами, как рев диких зверей в джунглях».Однако город в целом странно безучастен к буйству толпы. Одной из причин относительного, по сравнению с другими столицами, гражданского мира в Лондоне является сам его размер. Необъятность диктует спокойствие. Лондон и слишком велик, и слишком сложен, чтобы реагировать на какие бы то ни было локальные всплески страстей, и в XX веке самой яркой особенностью лондонских волнений и демонстраций была их неспособность произвести сколько-нибудь существенное впечатление на этот неподатливый каменный город. Неудача чартистского выступления в 1848 году, которому предшествовал большой митинг на Кеннинггон-коммон, перекликается с неудачей Освальда Мосли, не сумевшего в 1936 году пройти по Кейбл-стрит с тысячами своих сторонников, симпатизировавших фашистам. Словно бы сам город дал им отпор и задержал их. Другим примером яростных локальных беспорядков, не нарушающих относительного спокойствия в других частях города, служат волнения конца 1980-х годов вокруг Уайтхолла и Трафальгар-сквер, связанные с введением подушного налога. Никакое движение не могло охватить всю столицу, и никакая толпа не могла ее контролировать. Кроме того, величина Лондона рождает в среднем горожанине ощущение невозможности что-либо изменить. В первые десятилетия XX века кокни была присуща своеобразная податливость и покладистость, чтобы не сказать — консерватизм; в отличие, скажем, от парижан, они не хотели бороться с условиями городской жизни и были рады тому, что имели. Долго это безоблачное равновесие продлиться не могло.