Первейшая — конечно, тайна Джека Потрошителя, к которой вроде бы подобралась Патриция Корнуэлл, но и ее выводы, подтвержденные множеством экспертиз, упорно ставят под сомнение. Нет ничего увлекательней и страшней реального детектива без разгадки — такого, как «Дело Горгоновой» (главный кошмар моего детства, великий фильм Януша Маевского на материале подлинного дела), «Зодиак» (прекрасный фильм Финчера, тоже по реальной истории), «Черная орхидея» (реальное дело интересней фильма Брайана де Пальмы). Саму идею детектива, принципиально не могущего быть разгаданным, глубже других развил Лем в «Расследовании», самом мрачном своем романе, который не зря разворачивается в британских туманах, в моргах, в постоянном соседстве покойников, как и диккенсовский последний роман. Вообще, в «Тайне Эдвина Друда» ясно чувствуется нечто потустороннее — как все люди истинно великого ума, он словно сумел заглянуть на ту сторону. Потому и роман у него вышел пограничный.
Большинство викторианских детективов — тоже без разгадки или, по крайней мере, без внятного объяснения (те объяснения, которые предлагает патер Браун, почти всегда иррациональней самой тайны). Мы не знаем, почему портрет Дориана Грея начинает жить своей жизнью; мы никогда не поймем природы метафизического снадобья, с помощью которого Джекил превращается в Хайда (и, что всего страшней, — превращается по-настоящему: это не тот же самый Джекил без тормозов, это другой человек, необъяснимо отталкивающий, младше, блондинистей, меньше ростом); и в чем секрет всемогущества профессора Мориарти — мы тоже не поймем. Единственный островок уюта в пространстве тотального зла, в иррациональном туманном Лондоне, — квартира Холмса и Ватсона на Бейкер-стрит, 221б; однако и туда все наглей проникает необъяснимое. Даже у Холмса бывают неудачи — Дойл понимает, что без них в него не поверишь (Джеймса Филлимора, вернувшегося домой за зонтиком и пропавшего навсегда, так никто и не нашел).
А все почему? Потому, что именно викторианская Англия открыла вдруг в человеке такие бездны низости и бесстыдства, такие адские глубины падения, каких вся французская, немецкая и американская проза не открывали в это декадентское время, — видимо, нужен был в самом деле серьезный имперский прессинг, чтобы дописаться, додуматься до таких ужасных вещей; отсутствие объяснений и разгадок — следствие ужаса перед человеческой природой, которая предстала вдруг совершенно иррациональной. Схожий имперский прессинг был только в России — и только здесь вечно равнявшийся на Диккенса Достоевский (в «Униженных и оскорбленных» он подражает ему, не стесняясь) договорился до таких же бездн. И у позднего Тургенева — такие же страшные загадки. Кстати, последнее творение Достоевского — тоже неоконченный детектив: так мы и не узнаем толком, чем закончатся «Братья Карамазовы», поскольку второй, главный том останется ненаписанным, да и в имеющихся четырех частях не до конца понятно, кто все-таки убил Федора Павловича. ВСЕ могли.
Это отсутствие разгадки, намекающее на неразгаданность и неуправляемость самой человеческой природы, — фирменный знак XX века, одним из главных жанров которого стал неоконченный роман. Бывают неоконченные симфонии — почему не появиться неоконченному эпосу как отдельному жанру? Не все узлы развязываются, не все судьбы связываются, не из всякой придуманной автором коллизии сам он может найти выход. Величайшие эпосы XX века принципиально не завершены: «Жизнь Клима Самгина» не может закончиться смертью героя, потому что, пошло живя, умирает Самгин всегда красиво, героично, трагично, как его прототип Ходасевич, — а пойти на это Горький не может, душа его с этим не мирится. Не закончен «Человек без свойств» Музиля, не дописан ни один из позднесоветских эпосов («Петр I», «Они сражались за Родину», «Костер»): чтобы охватить такой век, нужна сверхконцепция — а где ее взять современнику? Сказать всю правду советский автор не мог, а несоветскому главный опыт XX века — опыт тоталитаризма — не был знаком так близко. Даже Солженицын не закончил «Красного колеса», не довел действия до октября, объяснив себе и другим, что уже и не нужно было (может, и так: имеющиеся десять томов и то читать очень трудно, и последней точки в споре о русской революции они, разумеется, не ставят). Неоконченный роман Диккенса открыл новый жанр — и законченные сочинения безнадежно проигрывают этому фрагментарному, вечно тревожащему, пограничному повествованию.