— Когда-то, — согласилась она, — Но теперь это не так.
Он не мог побороть свое равнодушие. Все, что он был в силах сделать, это извлечь из себя самый общий вопрос из всех:
— Почему?
— Мне понадобились твой ум, твоя память, твой голос —
На одно-единственное ускользнувшее мгновение он, совсем было, приблизился к тому, чтобы ухватиться за свою неуловимую память, почти вспомнил что-то важное, не о том, кто он есть или кем был, но воспоминание о том, где он находился и о чем-то, совершенном им. Суть этого воспоминания быстро растаяла, но пробудила какую-то ассоциацию в его разуме, который, казалось, частично восстанавливался.
— Париж, — произнес он вслух. — Мы недавно были в Париже.
Когда он это сказал, то ощутил легкий триумф, поняв, что не является полностью пленником ее красоты и обаяния. Он был человеком, а не марионеткой, воля его оставалась свободной, хотя память такой не была. С помощью усилия, с помощью удачи, с помощью каких-то остатков желания, какие он сумеет собрать воедино, он все-таки сможет вспомнить, кто он и кем в действительности был. До того, как стал Адамом Греем.
— Да, мы были в Париже некоторое время тому назад. — подтвердила она ровным голосом, — Это интересный город, где я узнала многое о том, чем сделался этот мир. Но мы теперь направляемся в Лондон…
— Это туда, где вервольфы, — перебил он ее. Он и сам не знал, почему выговорил это слово, но почувствовал уже во второй раз, что это понятие из его сознания и он выудил это название из глубин своей заблокированной памяти.
— Туда, где вервольфы, — подтвердила она. — Но ты не должен бояться их, мой Адам, потому что я сделала тебя намного умнее их. Я вдохнула такой прометеевский жар в твою холодную душу, что оборотни больше не могут причинить тебе никакого вреда.
Она расстегнула крючки своего вечернего платья и дала ему упасть с ее плеч. Его странно удивил вид белья под этим платьем, очевидно, ничем не примечательного.
Корабль покачивался на волнах. Солнце село, а серые тучи почти заслонили сумеречное небо. Корпус парохода вибрировал, и вибрация передавалась его койке, так что он мог ощущать сильное пульсацию судовых паровых двигателей, лежа на ней. Весь мир сотрясался и содрогался, дрожа и спотыкаясь, но это был только бурный переход, необычный для Английского Канала. Интересно, он испытывал и раньше нечто подобное?
Она аккуратно сложила синее платье и повесила его на нижнюю койку. Теперь она снимала остальную одежду, неторопливо и ничуть не стыдясь. Видел ли он что-нибудь подобное раньше?
Он пошарил у себя в мозгу в поисках других ускользающих воспоминаний.
Он довольно хорошо воспринимал окружающий мир, помнил язык, на котором говорил, умел понимать шутки, не забыл правила игры в крикет, и достаточно хорошо знал, как заниматься любовью, и как делать это так искусно, чтобы слыть светским человеком. Но он совершенно не припоминал, занимался ли когда-нибудь этим. Он не мог воскресить в памяти ни имени, ни облика какой-либо женщины, с которой ему случалось лежать в постели. Он не знал, женат ли он, хотя отлично помнил Пикадилли и всевозможные ночные существа, порхавшие взад-вперед вдоль границ Грин-Парка, но не мог сказать, был ли он таким мужчиной, который мог бы заплатить проститутке, чтобы она могла отдаться ему за полкроны.
Но что же, интересно, помнила она? И где, в каком месте ее таинственного сознания отложились воспоминания?
Какое-то мгновение он думал, что она может залезть на нижнюю койку, но быстро понял, что у нее совсем иные намерения. И, что бы там ни помнила — или, быть может, совсем не помнила? — о мире и его путях, она не проявила смущения или застенчивости, когда устраивалась рядом с ним. И, когда ее желтые глаза уставились прямо на него из собирающихся теней наступающей ночи, ему показалось, что он видит в этом взгляде странную восторженность. И еще, он почувствовал, возбуждение ее плоти, которое означало: чем бы она ни была раньше, до того, как стала Лилит, это «что-то» было намного холоднее и намного более чуждо, чем воплощали в себе сейчас человек, или кошка, или даже бог.
И он, к собственному удивлению, обнаружил, что нечто от этого возбуждения было и в нем, возможно, вызванное теплотой, какую она проявила по отношению к его ослабевшей душе. Он желал ее с таким лихорадочным жаром, что совершенно забыл думать о том, кем он прежде был и чем мог бы еще стать. Сейчас ему было вполне довольно быть Адамом, пусть даже не Греем и не Грином.