Попытаемся объяснить, как мы понимаем выражение. которым озаглавили эту статью. Вот, например, лениво плетется по Друри-лейн или, засунув руки в карманы серых штанов, очень широких книзу, щедро усеянных сальными пятнами и снабженных к тому же кантом, стоит, прислонившись к фонарю где-нибудь в Лонг-Эйкр, человек, одетый в бывший когда-то коричневым сюртук со светлыми пуговицами и в цилиндре с сильно загнутыми полями, нахлобученном на левый глаз. Не жалейте его: это не благородный оборванец. Завсегдатай какого-нибудь четырехразрядного трактира, где по вечерам устраиваются концерты, и кулис какого-нибудь захудалого театра, он питает врожденную антипатию к какому бы то ни было труду и коротко знаком кое с кем из статистов крупных театров. Но если вы встретите где-нибудь в переулочке человека в возрасте сорока или пятидесяти лет, семенящего по тротуару и жмущегося к стенам домов, одетого в старый, изношенный и порыжелый сюртук, который от бессрочной службы лоснится так, словно его воском натерли, и в панталоны, подхваченные тугими штрипками — отчасти из щегольства, отчасти же для того, чтобы стоптанные башмаки его не сваливались с ног; если вы к тому же заметите, что пожелтевший его шейный платок заколот с особенной тщательностью, чтобы не видно было лохмотьев под ним, и что на руках его болтаются остатки касторовых перчаток, — знайте: перед вами благородный оборванец. Один взгляд на его удрученное лицо, на всю эту робкую фигуру, от которой так и веет стыдливой нищетой, заставит ваше сердце болезненно сжаться — если только вы не философ, конечно, и не профессор политической экономии.
Некогда и в течение довольно длительного срока нас, можно сказать, преследовал образ одного такого благородного оборванца. Целый день этот человек был перед нашими глазами во плоти, а по ночам он стоял перед нашим духовным взором. Таинственный привратник, облаченный в черный бархат, не так поразил воображение одного из героев Вальтер-Скоттовой «Демонологии», как наш приятель в своем некогда черном суконном костюме — наше. Впервые мы обратили на него внимание в читальной зале Британского музея, где он сидел напротив нас. И что нас особенно поразило в нем, это то, что сами книги, перед ним лежащие, — потрепанные два фолианта в замшелом, изъеденном червями, но хранящем следы былого изящества переплете, — смотрели благородными оборванцами. Утром, только пробьют часы десять, как он уже пробирался на свое место; сидел он там до самого закрытия, и когда уходил, было ясно, что он оставляет единственный имеющийся у него покойный и теплый угол. Он просиживал целыми днями в читальне, прижавшись вплотную к столу, чтобы скрыть отсутствие пуговиц на сюртуке, заботливо пристроив свой ветхий цилиндр в ногах, на полу, где, как он льстил себя надеждой, он никому не был виден.
Около двух часов дня он обычно начинал жевать французскую булочку или небольшой хлебец, причем никогда не отваживался вытащить весь хлеб целиком из кармана, как человек, который просто перекусывает, а стыдливо отщипывал кусок за куском в кармане и украдкой клал их в рот. Увы, это и был его обед!
Когда мы впервые познакомились с этим несчастным, нам и в голову не приходило, чтобы его наряд еще мог измениться к худшему. Мы ожидали, напротив, что он вот-вот явится в каком-нибудь другом, приличном костюме, хотя бы и подержанном. Ничего-то мы тогда не знали! День ото дня все ярче проступали в нем черты благородного оборванца. На жилетке, одна за другой, осыпались пуговицы. Он стал застегивать сюртук. Когда же один борт сюртука подвергся той же участи, что и жилет, наш джентльмен стал застегиваться на другую сторону. В начале недели он выглядел несколько лучше, чем к концу ее, ибо шейный платок, хотя и сохранял оттенок желтизны, казался несколько свежее обычного. И при всем своем убожестве, он ни разу за все время не явился без перчаток и штрипок. В таком состоянии он продержался неделю, быть может две. Наконец, оборвалась одна из пуговиц на спине сюртука, после чего обладатель его сам исчез, и мы уже решили, что он умер.