У берега Олабарьеты стоит на привязи лодка. При чем тут мой брат Эстебан! Понятия не имею, чья она, эта лодка! Антон Льамосо спускается в нее первым и милосердно протягивает руки двум магдалинам, я спускаюсь последним, сажусь на весла и зигзагами вывожу лодку на быстрину.
Наши неосторожные гостьи не успевают рассмотреть стеклянную реку, насладиться сиянием звезд. Антон Льамосо обеими руками сталкивает першеронку, необъятные ягодицы шлепаются о воду, поднимая брызги и завихрения. Стоя в скользящей лодке, он берет маленькую на руки, точно грудное дитя, и тихонько выпускает в воду. Проститутки умеют плавать, они из Бермео, так что утонуть не утонут. Великанше удалось ухватиться за левый борт, я бью ее веслами по пальцам, еще раз и еще, и она снова погружается в воду, как огромный кит! А другая, моя сардинка, сидит на глинистом берегу, хнычет как дурочка, пересыпая стоны злобными проклятьями.
Мы оставляем их мокрых, охрипших, несчастных. Мы возвращаемся в город, и Антон Льамосо останавливается у первого же фонтана помочиться на каменную львиную гриву.
— Знатно повеселились, Лопе де Агирре! — говорит он и хохочет.
На похоронах отца только и было разговору что об Индиях, о Новом Свете Христофора Колумба, о великой сокровищнице, вскрытой тремя испанскими каравеллами. Отец лежит в деревянном гробу, гроб такой свежий, что пахнет деревом, а не гробом с покойником. Отвердевший и зЛострившийся, как у кречета, профиль ножом выпирает из бледного, мягкого, женоподобного отцовского лица. Кажется, что он не умер, а просто задумался, хотя», сказать правду, живым он не переводил времени на размышления: ворчал и работал. Сперва был дровосеком. Под конец не по плечу ему стали огромные деревья. Он смирился и принялся пахать землю, разбрасывать семена, жать хлеб.
Отец был суровый и упорный старик. Он обламывал палки о бока сыновей, пока им не исполнилось шестнадцать; и младшему, Лопе, перепадало куда больше, нежели старшему, Эстебану. А причин, чтобы их дубасить, хватало: то опрокидывали кастрюлю кипятку на нищего, то, поймав кота сеньоры Микаэлы, вздергивали его на самом высоком суку соседнего бука, то ночью отдирали доски на мосту Субикоа, по которому на рассвете должны были пройти торговые караваны, разводили скорпионов, чтобы напустить их потом в постель старым богомолкам, а как-то раз даже вымазали дерьмом одеяние святого отца Каликсто.
Все только и говорят что об Индиях, никто внимания не обращает на латинские молитвы брата Педро-мученика, ни на осторожный плач матери, ни на дождь, спокойно льющий во дворе. Когда колокол пробил четыре, дядя Хулиан и другой старик в трауре подходят к усопшему, и Лопе де Агирре с Эстебаном тоже подходят, на плечах они понесут его до кладбища, это от дома недалеко. Часовня у кладбищенских ворот шлет богу мольбы прямо со стен. На дорожке, ведущей к могилам, восторженно живописуют смерть два креста орехового дерева, на коих художник изваял черепа, кости и саваны. Гроб зарывают без лишних слез, брат Педро-мученик кропит святой водой мокрую от дождя землю, и молча, опустив головы, все идут с кладбища — сорок человек идут друг за дружкой под дождем и, завернув за первый же угол, снова заводят разговор об индийских землях, о конкистадорах, о золоте. В Стране Басков, в Испании, во всем Старом Свете ни о чем другом нынче и не говорят.
БРАТ ПЕДРО-МУЧЕНИК
МОЙ ДЯДЯ ХУЛИАН