Андрей Николаевич Сургеев был изловлен Срутником у входа в здание Московского городского комитета КПСС, запихнут в машину и увезен на дачу. Промедли Тимофей Гаврилович, опоздай на минуту-другую — и охрана зацапала бы растрепанного гражданина, пристававшего к прохожим с вопросом о том, сколько коммунистов насчитывает парторганизация Ямало-Ненецкого национального округа. Васькянин не один день целенаправленно искал друга, он уже изъял из редакции «Комсомолки» пылкую статью доктора технических наук А. Н. Сургеева под названием «Все в ряды партии!». Домоуправление охотно вернуло Васькянину наглое прошение того же Сургеева, ополоумевший доктор доказывал, что должен быть принят в ряды КПСС, минуя кандидатский стаж.
Это-то прошение и дал Тимофей Гаврилович супруге почитать, после чего участь Андрея Николаевича была решена. Он принял душ и подставил задницу, куда Елена Васькянина воткнула шприц. Беспокойный сон перешел в отдохновение, длившееся двое суток. Андрей Николаевич набросился на еду, виновато отводя взор от Елены, испытывая чувства цыпленка, попавшего в негу мягкого подбрюшья курицы. Елена Васькянина оставалась для него все при той же худобе, с тем же запахом платья, что и много лет назад в доме на Котельнической. От нее по-прежнему исходило ощущение мира и вечности, и где бы она ни была, слышался таинственный рокот прибоя и плеск волны. Уже не один год вели они безобидные игры: раз в месяц обменивались книгами, которые ими не читались, но о которых они при встречах долго говорили. Наверное, Андрей Николаевич все дни, что бегал по столице в поисках рекомендаций, держал в памяти Елену Васькянину, потому что в кармане пиджака носил Гамсуна, которого читать не собирался, но поговорить о нем хотел.
На даче было покойно. Москва, когда вспоминал о ней, раздражала кричащими со всех домов лозунгами, призывами и клятвами. И везде «Слава…». Галина Леонидовна тоже засоряла его квартиру назойливыми шпильками и расческами. И Кальцатого надо забыть. Тимофей правильно заметил: такие люди — как микрофлора кишечника, то есть вроде бы грязь, бациллы, но без них государственное пищеварение не обработает продукты питания.
Минула неделя, и Васькянины приперли старого друга к стенке, напрямую спросили, какого черта тот захотел податься в партию. Ему ведь в ней — что мужику в дамском сортире. Андрей Николаевич повздыхал обреченно.
— Теория катастроф, — вяло объяснил он, — новая математическая дисциплина. Суть ее сводится, грубо говоря, к определению того количества и момента, когда два, три или четыре камня превращаются в «кучу». Любой процесс в своем развитии подходит к некой критической точке, после которой начинается возвратное движение, переход в противоположное качество, в крах и развал. Если приложить теорию катастроф ко все возрастающей численности правящей партии, единственной причем, то окажется: при достижении некоторой величины партия начнет разваливаться…
Пронизанная и прогретая солнцем веранда, буйство трав, щебет пташек, воскресное утро…
— В руководстве партии математиков нет, однако оно интуитивно чувствует надвигающуюся катастрофу, но как с ней бороться, пока не знает и под надуманными предлогами ограничивает дальнейший рост. Как бык чует нож в руке мясника, так и партия начинает трястись от количества людей, стремящихся в нее попасть. Почему-то заставляют писать рекомендации обязательно фиолетовыми химическими чернилами. — (Васькянины переглянулись.) — Много лет назад было проще, террором уполовинили разбухшую организацию, разные там чистки… По моим расчетам, с Москвы начнется разложение, для этого достаточно увеличить областную и столичную организацию на сто пятнадцать тысяч человек.
Андрей Николаевич отправил в рот кружочек краковской колбасы, настоящей, а не ярославского производства.
— За точность расчетов ручаться не могу, истинные цифры засекречены, партия, мне кажется, все еще чувствует себя в подполье…
— Ну, так в каком же году партия развалится? — с болезненной улыбкой спросил Тимофей Гаврилович. И после ответа пригорюнился: — Дожить-то доживем, но, чую…
Супруги Васькянины уехали в Москву, подыскивать работу своему подопечному. Андрей Николаевич копался в огороде, часами лежал под березами и смотрел в небо. Поднимался, заходил в комнату Елены и сидел перед пишущей машинкой, не притрагиваясь к ней. Слушал что-то генделевское, исходящее от книг, принадлежащих когда-то отцу Елены, известному травнику. Зато людской мат и ор стоял в кабинете Срутника. Нет, не Мировой Дух нашел здесь пристанище, и не на привал расположился он. Какая-то хулиганствующая толпа, посвистывая и улюлюкая, перла мимо Андрея Николаевича, двигаясь по кругу — от этажерки у письменного стола к шкафу, от шкафа к полкам вдоль стены, падала потом у двери и дружно забиралась на другую стену, чтоб сигануть с нее на этажерку и возобновить круговой ход с хоругвями, плакатами и знаменами. Кое-кого в толпе он узнавал — из тех, кто дома у него безмолвствовал в комнате с ходовыми книгами, — и приходилось думать об «эффекте толпы».