«…Не думаю, чтобы вы забыли, – читал он. – Вы один проявили интерес к нему, интерес, переживший мой рассказ, хотя я помню хорошо: вы не хотели согласиться с тем, что он подчинил себе судьбу. Вы предсказывали катастрофу: скуку и отвращение к приобретенной славе, к возложенным на себя обязанностям, к любви, вызванной жалостью и молодостью. Вы сказали, что хорошо знаете «такого рода вещи» – призрачное удовлетворение, какое они дают, неизбежное разочарование. Вы сказали также – напоминаю вам, – что «отдать свою жизнь им (под «они» подразумевалось все человечество, с кожей коричневой, желтой или черной) – все равно что продать душу зверю». Вы допускаете, что «такого рода вещи» выносимы и длятся лишь в том случае, если основаны на твердой вере в истину наших расовых идей, во имя которых установлен порядок и мораль этического прогресса. «Нам нужна эта опора, – сказали вы. – Нам нужна вера в необходимость и справедливость этих идей, чтобы с достоинством и сознательно принести в жертву свою жизнь. Без этого жертва является лишь забвением, а путь к жертве не лучше, чем путь к гибели». Иными словами, вы утверждали, что мы должны сражаться в рядах, или жизнь наша в счет не идет. Возможно! Кому и знать, как не вам – говорю это без всякого лукавства, – вам, который заглянул один в заброшенные уголки и сумел выбраться оттуда, не опалив своих крыльев. Но суть та, что Джиму не было дела до всего человечества, он имел дело лишь с самим собой, и вопрос заключается лишь в том, не пришел ли он наконец к вере более могущественной, чем законы порядка и прогресса.
Я ничего не утверждаю. Быть может, вы сумеете высказаться, после того как прочтете. В конце концов, есть много правды в простом выражении «под тенью облака». Невозможно разглядеть его отчетливо, в особенности потому, что глазами других приходится нам смотреть на него в последний раз. Я нимало не колеблюсь, сообщая вам все, что мне известно, о том последнем эпизоде, который, как он обычно говорил, приключился с ним. Недоумеваешь, не было ли это тем благоприятным случаем, тем последним испытанием, какого он, как мне казалось, всегда ждал, чтобы затем послать весть о себе непогрешимому миру. Вы помните, когда я расставался с ним в последний раз, он спросил, скоро ли я поеду домой, и вдруг крикнул мне вслед: «Скажите им!..»
Я ждал – признаюсь, заинтересованный и обнадеженный, и услышал только: «Нет. Ничего!»
Итак, это было все, и больше ничего не будет, – не будет вести, кроме той, какую каждый из нас может перевести с языка фактов, часто гораздо более загадочных, чем самая сложная расстановка слов. Правда, он сделал еще одну попытку высказаться, но и она обречена была на неудачу, как вы сами убедитесь, если взглянете на сероватый листок, вложенный в этот пакет. Он попытался писать – видите этот банальный почерк? Видите заголовок: «Форт, Патусан»? Полагаю, он выполнил свое намерение сделать из дома защищенное убежище. Это был великолепный план: глубокая канава, земляной вал, обнесенный частоколом, а по углам пушки на платформах, защищающие каждую из сторон четырехугольника. Дорамин согласился снабдить его пушками. Итак, каждый из сторонников его партии знал, что есть надежное место, на которое может рассчитывать верный партизан в случае внезапной опасности. Все это показывало разумную предусмотрительность, его веру в будущее. Те, кого он называл «мой народ» – освобожденные пленники шерифа, – должны были поселиться в Патусане, образовав отдельный округ; предполагалось, что хижины их и участки раскинутся у стен крепости. А в крепости он будет полным хозяином. «Форт, Патусан». Нет числа, как видите. Какое значение имеют число и день? И невозможно сказать, к кому он обращался, когда взялся за перо, – к Штейну… ко мне, ко всему миру, или то был лишь бесцельный испуганный крик одинокого человека, столкнувшегося со своей судьбой. «Случилась ужасная вещь», – написал он перед тем, как в первый раз бросить перо; посмотрите на чернильное пятно, напоминающее наконечник стрелы, под этими словами. Немного погодя он снова попытался писать и нацарапал тяжелой, словно свинцом налитой, рукой следующую фразу: «Я должен теперь немедленно…» Тут перо споткнулось, и он отказался от дальнейших попыток. Больше нет ничего; он увидел широкую пропасть, которую нельзя покрыть ни взглядом, ни голосом. Я могу это понять. Он был ошеломлен необъяснимым, ошеломлен своей собственной личностью – даром той судьбы, которую он всеми силами пытался себе подчинить.