Его убежденный шепот как будто раскрыл передо мной широкое туманное пространство, словно сумеречную равнину на рассвете… или, пожалуй, перед наступлением ночи. Не было мужества решить; но то был чарующий и обманчивый свет, не осязаемым тусклым покровом поэзии окутывающей западни… могилы. Жизнь его началась с восторженной жертвы во имя великих идей; он странствовал много, по разным дорогам, по странным тропам; и какую бы цель он ни преследовал, шаг его был тверд, и потому не возникало ни стыда, ни раскаяния. В этом он был прав. Несомненно, то был путь. И, несмотря на это, великая равнина, по которой люди странствуют среди западней и могил, оставалась унылой под неосязаемым поэтическим покровом сумеречного света; затененная в центре, она была обведена ярким поясом, словно пропастью с языками пламени. Наконец я прервал молчание и заявил, что ни один человек не может быть более романтичен, чем он.
Он медленно покачал головой и посмотрел на меня терпеливым, вопрошающим взглядом.
– Стыдно, – сказал он. Вот мы сидим и болтаем, словно два мальчика, вместо того чтобы поразмыслить и найти какое-то практическое средство… лекарство против зла… великого зла, – повторил он с ласковой и снисходительной улыбкой.
Тем не менее наша беседа практической не сделалась. Мы избегали произносить имя Джима, словно старались сделать наш разговор бесплотным.
– Ну, – сказал Штейн, вставая, – сегодня вы будете спать здесь, а утром мы придумаем что-нибудь практическое… практическое.
Он зажег канделябр и направился к дверям. Мы миновали пустынные темные комнаты; нас сопровождали отблески свечей, которые нес Штейн. Отблески скользили по натертому полу, проносились по полированной поверхности стола, загорались на мебели или вспыхивали и гасли в далеких зеркалах. На секунду появились две человеческие фигуры и два огненных языка, крадущиеся в глубинах кристальной пустоты. Он шел медленно, на шаг впереди меня; глубокое и внимательное спокойствие было разлито на его лице; длинные белокурые кудри, прорезанные белыми нитями, спускались на его слегка согнутую шею.
– Он – романтик, – повторил Штейн. – И это очень плохо, очень плохо… И очень хорошо, – добавил он.
– Но романтик ли он? – усомнился я.
– Gewiss, – сказал он и, не глядя на меня, остановился с поднятым канделябром. – Очевидно! Что заставляет его так мучительно себя познавать? Что делает его существование реальным для вас и для меня?
В тот момент трудно было поверить в существование Джима, заслоненное толпами людей, словно облаками пыли, заглушенное громкими требованиями жизни и смерти в материальном мире, – но его подлинную реальность я воспринял с непреодолимой силой.
Я увидел ее отчетливо, словно, пробираясь по высоким молчаливым комнатам среди скользящих отблесков света, внезапно освещающих две фигуры, которые крадутся с колеблющимися свечами в бездонной и прозрачной глубине, мы ближе подошли к абсолютной истине, и истина, подобно самой красоте, плавает, неясная, полузатонувшая, в молчаливых неподвижных водах тайны.
– Быть может и так, – согласился я с легким смехом, и неожиданно громкое эхо тотчас же заставило меня понизить голос, – но я уверен, что вы – романтик.
Опустив голову и высоко держа канделябр, он снова пошел вперед.
– Что-ж… я тоже существую, – сказал он.
Он шел впереди. Я следил за его движениями, но видел я не главу фирмы, не желанного гостя на вечерних приемах, не корреспондента ученых обществ, не хозяина, принимающего заезжих натуралистов, – я видел лишь реальную его судьбу, по стопам которой он умел идти твердыми шагами; его жизнь началась в смиренной обстановке, он познал великодушие, энтузиазм, дружбу, любовь – все восторженные элементы романтизма. У двери моей комнаты он повернулся ко мне.
– Да, – сказал я, словно продолжая начатый спор, – и между прочим, вы безумно мечтали об одной бабочке; но когда в одно прекрасное утро мечта встала на вашем пути, вы не упустили блестящей возможности. Не так ли? Тогда как он…
Штейн поднял руку:
– А знаете ли вы, сколько блестящих возможностей я упустил? Сколько потерял грез, встававших на моем пути? – Он с сожалением покачал головой. – Кажется мне, что иные мечты могли быть очень красивы, если бы я их осуществил. Знаете ли вы, сколько их было? Быть может, я и сам не знаю.
– Были ли его мечты красивы или нет, – сказал я, – во всяком случае он знает ту одну, которую упустил.
– Каждый человек знает об одной или двух пропущенных возможностях, – отозвался Штейн, – и в этом беда… великая беда.
На пороге он пожал мне руку и, высоко держа канделябр, заглянул в мою комнату.
– Спите спокойно. А завтра мы должны придумать какой-нибудь практический выход… практический…
Хотя его комната находилась дальше моей, но я видел, как он пошел назад. Он возвращался к своим бабочкам.
Глава XXI