«Боюсь, что вы понимаете первородство в буквальном смысле», — по-отечески напомнил ему доктор Генони. «В Библии же речь идет о том, что человек может осознать свое духовное первородство — то есть понять самого себя, — лишь оказавшись в чужой шкуре. Чтобы вы смогли на мгновение поглядеть на себя со стороны. Чужими глазами. Более того. Понять себя можно, лишь став другим — в чужих глазах. Например — в глазах отца. В глазах Исаака. Став другим под взглядом Запада. Здесь вам никто ничего навязывать не собирается: здесь у Бога нет посредников. Ни Мигулиных, ни Авестинов». Доктор Генони с трудом сдержал самодовольную ухмылку, заметив, как резко вздрогнули оба — и Феликс и Виктор — при упоминании имен их учителей. «Откровенно говоря, пора признаться, что все ваши споры насчет чужой шкуры и претензий на первородство — рефлексия вашего соперничества друг перед другом в подражании вашим наставникам. Мигулину и Авестину. Разве не так?»
6
На другом берегу
Заурядному эмигранту попасть в Англию практически невозможно. Нужно особое приглашение, личная рекомендация, экзамен на Би-Би-Си или профессорский конклав Оксбриджа [8]. Самый идеальный и самый недостижимый вариант — быть приглашенным родственниками, и не просто, а с правом на «резидентство», то есть не ограниченный ничем срок жительства. В таком случае, ты прибываешь на Альбион как бы по приглашению Ее Величества королевы Елизаветы. И Сильве эта честь выпала, можно сказать, даром: по той простой причине, что она — по фамилии Лермонтова, то есть, как выяснилось, из шотландского рода McLermont, и у него куча родственников в Британском королевстве. И выяснилось это все, заметьте, без ее ведома, она палец о палец не ударила: все за нее устроил лорд Эдвард — разыскал дальних родственников из Шотландии, оформил вызов, устроил визу через британское посольство в Москве, — пока плебс вроде Феликса метался в экзистенциальном выборе между Москвой и Иерусалимом (Людмила прислала израильское приглашение), мыкался в очередях на таможне и в паспортных отделах. И встречали Сильву в Лондоне как родственницу, в то время как Феликса нельзя было назвать ни изгнанником (единственный тип эмигранта, вызывающий уважение среди британцев), ни зарубежным гостем, ни, тем более, просто туристом; в результате он постоянно должен был придумывать резоны, по которым он попал в конце концов в Англию. Это заставляло Феликса постоянно варьировать ответы на вопросы: «Откуда? Как давно? Почему?» — постоянно повторяющиеся на светских сборищах. Это, в свою очередь, развило в нем постоянную настороженность, прикидывающий, угадывающий собеседника взгляд: взгляд этот делал его периодически похожим на голодного и затравленного побродяжку.
Многословно и с натугой (к лондонской разновидности английского надо было еще привыкнуть) он пускался в разнообразные объяснения и рассуждения насчет своих корней и почвы (британцы, как известно, большие доки в садоводстве), высказывал свое мнение об арабо-израильском конфликте («Арабы и евреи — сводные братья, вы понимаете? Таких никто не может помирить!»), или же о метафизических аспектах итальянской культуры («Италия — это пример того, как категория вечного покоя порождает категорию вечного движения: красота есть покой, но у итальянцев красота становится своеобразной формой бешенства»), или же, как, скажем, на праздновании Нового года в шотландском доме, начинал рассуждать о «зеркальных» подобиях культур: в данном случае — между Шотландией и Россией, поскольку обе литературы устремляли свой взор за границу — российская из-за авторитарного режима, а шотландская — из-за английского владычества. Его всякий раз выслушивали внимательно (эту форму вежливости и любопытства к этнической экзотике говорящего Феликс воспринимал как истинный диалог, хотя говорил, главным образом, он, и слишком громко при этом) и всегда, подымая рюмку, спрашивали: «Что русские говорят вместо нашего „Cheers“ [9]? „Do zvidanya“?»