И в стилевой эволюции Зиника заметнее всего изменение интонации рассказчика, то есть эволюция героя. По советским меркам это, конечно, человек «застойного периода», хотя бы по той, переходящей в мнительность, внимательности к нюансам личных отношений, которая сейчас уже сильно притупилась в общественных бурях. А по западным меркам? По-видимому, попытка взглянуть на себя чужими глазами есть второе (после схватки с собственным прошлым) постоянное душевное недомогание героя. Чем более «английской» становится проза Зиника, тем явственнее этот вопрос и тем неутешительней прочитывающийся ответ. По западным меркам наш герой-эмигрант со своей провокационной истерикой и отрефлексированной раздвоенностью, конечно, монстр, пусть и вполне обаятельный. Осознавая это свое качество, он ищет общества себе подобных. В романе «Лорд и егерь» все уже в сборе, все друг друга нашли. Неизвестно еще, кто кого перещеголяет. Но не нужно забывать, что выбор персонажей и выбор, так сказать, температуры зрения определен самоощущением героя. Герой суммарен, рассказчик смотрится в разные лица как в зеркала, чтобы ловить в чужом свое (а в своем чужое). «Литература это тоска по несостоявшемуся разговору… И в этом идеальном разговоре говорится про себя, как про другого, а про другого, как про себя. Как приписать собеседнику собственные промахи, а себе все заслуги, чтобы догадаться о собственной моральной катастрофе?» (З. Зиник. «Подстрочник»).
Это какая-то особая проза: проза-выяснение, проза-самоопределение. В переплетении ложных свидетельств и искренних самооговоров выстраивается сложнейшая эквилибристика доказательства недоказуемой вины. Обращение к пушкинской теме в романе «Лорд и егерь» не покажется случайным, если вспомнить строчки: «На всех стихиях человек — Тиран, предатель или узник». В основе почти всех внутренних конфликтов романа — спор между предателем, узником и тираном или только между предателем и узником, но оба действуют как настоящие тираны. Жесткость выбора ролей может показаться искусственной, но, вживаясь в ситуацию, чувствуешь, что существо спора актуально для любого человека, не вовсе чуждого рефлексии, старающегося жить с открытыми глазами. Сюжет так или иначе строится на столкновении героя со своим двойником. То есть с самим собой. Это бой с тенью. И выяснение отношений идет через какой-то внутренний «железный занавес» — через ожесточение, через нежелание понять. Нельзя примирить этих двоих, себя прежнего, ветхого и себя настоящего. Спор о правоте постепенно выстраивается в некую самодельную метафизику, основанную на идее отъезда, ухода, обретения, но и невосполнимой потери. В этом споре почему-то невозможно перемирие, нельзя успокоиться на том, что в области поступков не бывает ничего безошибочного, как не бывает предмета без обратной стороны. Наша душа, как и наша поэзия, глуповата и мудрость такого среднего рода не усваивает. Она бежит раздвоенности, не может смириться с наказанием, она снова и снова схватывается с Богом. И крайне редки секунды безутешной ясности, вроде той, что описана в рассказе Зиника «За крючками»: «Я вспомнил свой страх — не тюрьмы и не сумы, а страх стать одним из них (самим собой) с пишущей машинкой среди желтых домов под беспрестанным московским ливнем: страх предопределенности. Но как мечтал я сейчас вновь очутиться под низко нависшим московским небом: потому что не бывает страха без надежды от него освободиться; и память о чувстве надежды, сопровождавшей все годы, проведенные там, сильнее памяти о страхе. И свербящая, сверлящая мысль о навсегда утерянном чувстве надежды — и есть наказание: за то, что решил раз и навсегда освободиться от страха».
ЛОРД и ЕГЕРЬ
роман[1]
Тотчас видно, что не человек писал. Начнет так, как следует, а кончит собачиною.
1
Asylum[2]
«Мы живем в век сценической позы и театральной маски. Поэтому мы настаиваем на естественности и искренности».
«По-моему, дело вовсе не в лицемерии, а в точке зрения на безумие. Мы живем в век мещанской нормальности, но воображаем себя безумными».
«Я как раз думала наоборот, что мы живем в век безумия, а воображаем себя нормальными».
«Я думаю, самым верным определением нашего века будет теория относительности: что ни скажешь, звучит более или менее относительно, правдиво и даже отчасти истинно. Особенно во всем, что касается чумы», — сказал доктор Генони в ответ на этот обмен репликами между его тремя пациентами — Феликсом, Виктором и Сильвой.