И вдруг видим, что наступающая на «Потемкина» эскадра из трех броненосцев и миноносцев – медленно поворачивается и уходит назад, без единого выстрела.
– Вот так здорово! Вот так фунт… Урра! – орет бойкий матрос с серьгой.
– Ура-а! – подхватывают матросы.
– Урр… – открывает рот Лука Петрович – и, спохватившись, захлопывает. Надев на себя сердитое лицо, он кричит вниз, команде: – Ну, чего, чего? Нэ орать!
Все меньше и прозрачней белый корпус «Потемкина»: он идет обратно в Одессу, мы уходим от Одессы.
Очаков. Желтовато-белые домики на высоком берегу. Вдали батареи. Очаков – на осадном положении, на берег сойти нельзя. Солнце пристальное, ошалелое, поливает нас сверху. Целый день погромыхивают, палят очаковские пушки – упражняются на всякий случай: а вдруг вздумает «Потемкин» сюда нагрянуть? Кто знает?
Ночь еще тише, еще теплей, чем в Одессе. Там, далеко, на горизонте – прыгают холодные лучи прожектора на «Потемкине»: их видно и здесь.
Что там – в Одессе? Гадаем, томимся. Вспоминаем об этих трех днях, прожитых рядом с «Потемкиным».
– …Впрочем, если бы стреляли – так здесь было бы слышно, – говорит старший помощник.
Здесь он разговорчив и весел: на него хорошо действуют очаковские батареи.
На следующий день к вечеру пришло еще несколько убежавших из Одессы пароходов. Мы снарядили шлюпку, поехали за новостями.
– Опять, – рассказывали, – эскадра приходила. Фронтом наступали, а «Потемкин» так ловко, как-то промеж их влез, что с обоих бортов по ним мог палить.
Ушли. А с «Потемкиным» еще новый остался – «Георгий Победоносец».
Еще две ночи на горизонте – далекое белое сияние прожектора с «Потемкина». На третью ночь горизонт был холоден и пуст.
Утром судно привезло из Одессы новую весть: «Потемкин» ушел.
– Куда ушел?
– Неизвестно.
Неизвестно: может быть, и в Очаков. Да, да – отчего же не в Очаков? Кто-то рассказывал: в Одессе-де слышал еще – что «Потемкин» обязательно Очаков разнести хотел.
Батареи на берегу заработали еще усерднее. Вечером выслали на рейд сторожевые суда. Но и эта ночь – ленивая и тихая, как вчера. Никого.
Утро. Душистый с берега ветерок с запахом степных трав. Веселая стая белых бабочек-парусов: вышли рыбаки в море.
Прыгает, ухает на волнах шлюпка. Двое гребцов в рубахах. Пристают к нам.
– Телеграмма! Телеграмма из Одессы… – У нас столпились, слушают, ждут. – «“Потемкин” ушел Румынию. Одессе спокойно».
– В Румы-ынию! – протянул разочарованно бойкий матрос с серьгой в ухе. Закурил трубочку, сплюнул.
Чрево
Поехал Пётра сено косить – поехал через лес. По лесной дороге – хорошо, мягко, колеса шепотом говорят. А дух-то зеленый, листвяной, настоистый – дух-то какой: дыхнешь – и двадцать годов сразу с плеч долой, проседи в голове – как не бывало.
Все бы хорошо, да на опушке повстречал Пётра отца Федота: не миновать теперь худа. И впрямь: доехал до лесного колодца, стало быть, с полдороги уж проехал, поглядел – ан оселка-то и нету, оселок-то дома остался. Ах ты, батюшки! Что ж теперь, не иначе как домой вертаться: чем без оселка-то косу точить? Вот он, Федот долгогривый, вот он: полдня косьбы теперь не считай…
Повернул назад Пётра. Ехал – и уж ни духу зеленого, ни солнца сквозь рядно листьев не чуял: обида ему застила.
Увязал лошадь у ворот, пошел во двор оселок искать. И вот где – в закуте нашел – ну, скажи ты, пожалуйста.
В закуте – коровенка комолая стоит привязана, и под ней подойник на боку валяется: начали, видно, доить – и ушли, а корова-то задней ногой брыкнула и свалила.
– Эка порядки, эка порядки! Надо вот Афимью пойтить пробрать хорошенько, небось в другой раз не будет…
Пошел Пётра в избу. Что за притча: и тут бабы нету. Васятка двухгодовалый – вылитая мать, Катерина-покойница, – Васятка один на полу сидит и слюни пускает.
Над кроватью кумачовый полог колыхнулся. «Уж не там ли? Да зачем бы ей, днем-то?»
Отвернул полог Пётра – и обмер: Афимья на кровати расхристанная вся лежит, а сосед, Ванька Селифонтов…
А сосед – и очухаться Пётра не успел – метнулся, нырнул мимо ног – и поминай, как звали.
Стал Пётра белый, как мел.
– Я ль тебя, Афимья, не любил да не холил? А ты…
Вскочила Афимья, крикнула – за всю свою с Пётрой жизнь в первый раз – крикнула:
– Да на какой ты мне ляд с любовью нужён-то, родимец старый? Ребят, что ли, я от тебя родила? Другой год с тобой горе мыкаю… Ты думал…
Шея у Петры – морщинами темными вся исстегана – кровью налилась, стала страшная. Сгреб Пётра за косы бабу свою – и зачал учить.
Афимья-то в голос сперва кричала, а то уж стала хрипом хрипеть. А Пётра все возил ее по полу. И угораздило как-то его, приложил Афимью об угол – об печку головой, она и затихла. Тут только Пётра стал: «Подохнет еще…» Бросил Афимью, пошел к двери. Васятка двухгодовалый с полу к отцу тянулся, слюни пускал…
Уж и косил нынче Пётра: так молоньей коса и блескала, так ничком трава наземь и падала.