– Да хрена ли у меня получается? – тупо удивился Георгий. – Даже на институт не хватило…
– Не скажи, Рыжий. – Федька внимательно смотрел на него, но Георгий этого не замечал, потому что наливал себе еще водки. – Аура у тебя мощная. Да вокруг тебя в радиусе десяти метров всем везет, не замечаешь, что ли? Ладно, – вдруг засмеялся он, – ты уже, я смотрю, такой тепленький, что только про талант осталось калякать! Ложился б ты баиньки. Для тебя на завтра дело есть, утром расскажу.
Слова «завтра» и «утром» вот уже два месяца были из разряда тех, которые Георгий исключил из своего лексикона. Он просто не мог теперь загадывать так далеко… И сейчас ему хотелось не думать о завтрашнем дне, а просто прилечь на свою бывшую кровать, наконец, после скитаний по случайным и грязным углам, почувствовать всем телом свежее белье – Федькина чистоплотность осталась неизменной – и провалиться в сон.
«Надо бы в душ», – вяло мелькнуло в голове.
Но тут же он почувствовал, что просто не сможет сейчас добрести до ванной. Да и не хотелось перебивать долгожданный сон.
Но, как назло, стоило только ему коснуться головой подушки, как сон тут же развеялся – точнее, распался на какие-то мучительные обрывки, каждый из которых был на самом деле куском его жизни. Он словно держал в руках обрезки кинопленки, на которых было сумбурно запечатлено то, что происходило с ним всю эту смутную и бестолковую осень.
Георгий поехал в Таганрог первого сентября, сразу же, как только вернулся из Недолово. Денег не хватило даже на билет в общем вагоне, поэтому он просто отдал, сколько было, проводнице и трясся всю дорогу на багажной полке. Но не поехать он не мог, хотя и занятия уже ведь начались: год не видел мать, соскучился по ней и соскучился по морю, и по морю так сильно, что чувствовал себя просто больным без него.
Поезд давно уже шел степью. Сухой, теплый, еще совсем летний ветер врывался в приоткрытое окно, Георгий вдыхал запах степных трав, и особенной степной пыли, и еще чего-то неназываемого, просторного, бесконечно родного, что заполняло его всего, до горла, до невозможности говорить…
Увидев его, мать заплакала так отчаянно, так горестно, как будто это была последняя их встреча.
– Что ты, мам, ну что ты? – Георгий почувствовал, что и сам вот-вот заплачет как маленький. – Ну прости, не мог я раньше…
Она прижалась головой к его груди – не к груди даже, а куда-то к солнечному сплетению, и он вдруг увидел, что голова у нее уже не рыжая, а совсем седая. О рыжем цвете не осталось даже воспоминания, не осталось даже тех легких прядок, которые еще были, когда он уезжал год назад в Москву…
Комната, которую мать называла залом, показалась ему совсем крошечной.
«Как это я раньше не замечал? – думал он, оглядывая простую, ни в чем не изменившуюся обстановку: круглый стол с вытершейся бахромчатой скатертью, буфет, из которого когда-то пахло конфетами, тесно приткнувшийся к буфету диван. – И почему сейчас вдруг заметил? Можно подумать, год в Версальском дворце прожил!»
Ножная швейная машинка была покрыта белой салфеткой с кружевами. Кружева назывались «подзоры» – Георгий с детства запомнил это красивое, распевное слово. На машинке стояла хрустальная ваза, единственная в доме ценная вещь, подаренная матери к тридцатилетию работы на фабрике. Раньше эта ваза стояла на буфете, а машинка всегда была открыта, и видно было, что хозяйка постоянно занята шитьем.
– Не шью больше, Егорушка, – сказала мать, проследив его взгляд. – Совсем плохие стали руки, пальцы скрючило. Раньше только ноги болели, а теперь и руки вот… Артрит – подагра по-старому. Пока хоть ложку в руках держу, а что дальше будет? С каждым днем все хуже, год пройдет – и инвалид.
Он молчал, не зная, что сказать. И что вообще можно было сказать на это? С тех пор как он помнил себя хоть и не взрослым, но и не маленьким, Георгий знал, что на помощь матери ему рассчитывать не приходится. Не такая у него всегда была жизнь и не такие стремления, чтобы мама могла хоть чем-то помочь ему… Но только теперь он вдруг с мучительной отчетливостью понял, что помощь нужна ей самой, – и растерялся, потому что ничего у него не было для такой помощи ни сейчас, ни в обозримом будущем.
– На пенсию пойду, – сказала мать. – Это, может, еще и лучше будет. Зарплату-то по скольку месяцев не дают, а пенсию людям вовремя приносят. Огород есть, с голоду не помру. Лекарства вот только дорогие… Ну, что про меня говорить! Ты про себя расскажи, сыночка, у тебя-то какая жизнь?
Кому-то другому он на этот вопрос не сумел бы ответить, но мать интересовали простые вещи: как он учится, что кушает, с кем дружит, не выпивает ли, есть ли у него девушка… И Георгий стал рассказывать о себе так, как рассказывал бы о мальчишке. Он чувствовал: матери нравится именно то, что он говорит о каких-то невзрослых вещах – об отметках, лекциях, преподавателях, – и она поэтому может считать его маленьким.
Он рассказал о летней киноэкспедиции, и мать сразу спросила: