Когда он снова поднялся, белый свет уже продавливался в немытое окно, как известковый раствор через марлю. От картины не было и следа, лист куда-то исчез, точно привиделся. Иннокентий с трудом дождался, пока проснется Вероника, успокаивая себя и одно временно мучаясь подозрением, что она просто спрятала от него работу — зачем? Однако та, проснувшись, сама начала с того же вопроса: куда девалась картина? Оба смотрели друг на друга недоверчиво — изобразить свою непричастность так искренне никто бы из них не смог. Оставалось надеяться на недоразумение, на то, что он сам, без вина опьяненный, припрятал свою работу безотчетно, как лунатик, а теперь не мог вспомнить, куда. Но когда-нибудь она должна была найтись — ведь не привиделась же, на самом деле.
Жизнь их между тем изменилась. На рынок Вероника ходить перестала. Доски Иннокентия теперь не нужно было выносить на продажу. Гавриил предложил уплатить вперед не только за них, но и за все будущие его работы. Пока они все оставались в доме, но согласие Вероника уже дала вместо него — и что он мог возразить? Гавриил предложил ей работать у себя, ему нужна была не просто секретарша — деловой помощник, референт по связям с общественностью. Он приезжал теперь вечерами вместе с ней, как к себе домой, извлекал из большого пакета бутылку вина, закуски. Вероника пристраивала в вазе принесенные розы — почему то всегда напоминавшие те, что украшали ее любимый торт. Пили они вдвоем с Вероникой, Иннокентию от вина сразу становилось тоскливо. Гавриила же оно делало особенно словоохотливым.
Работы по созданию Института, рассказывал он, шли полным ходом, пришедшее в упадок здание ремонтировалось, обновлялось, помещения перестраивались, в них завозили мебель и оборудование. По его словам, уже толпилась очередь желающих. Многим бы хотелось обнаружить, раскрыть в себе незаурядные свойства, а при надобности их пробудить, культивировать, и они готовы были за это платить, а как же иначе? Некоторых, допустим, следовало бы назвать скорей пациентами — но ведь известно, что отклонение от нормы можно называть болезнью, а можно и гениальностью, грань не всегда очевидна. И для ваших картин там уже предусмотрено место, лучше, чем в любой галерее, — ласково поглядывал он на Иннокентия, слегка приподняв в его честь бокал и трогая вино губами. И для работы, намекал он, можно будет создать особые, чудеснейшие условия.
Иннокентий слушал его, молча тоскуя. Вероника, разумеется, замечала, как он мрачнеет все сильней с каждым визитом Гавриила. «Ревнуешь?» — говорила, когда тот уходил, и с усмешкой трогала его плечо пальцами. А он сжимал ее пальцы своими, осыпал их поцелуями, брал каждый по очереди губами, одновременно начиная ее свободной рукой раздевать. Чем больше он ее ревновал, тем больше ему надо было успокоиться с ней. «Ну ревнуй, ревнуй, — довольно повторяла она, успокаиваясь вместе с ним. — Так ты меня еще больше восхищаешь».
За ней стали теперь присылать по утрам служебную машину. Она уезжала в институт, как на работу, — и возобновлялась тревога. Она ощущалась как запах, который остался в доме после первого же визита Гавриила и уже не покидал его, запах парфюмерии или медицины. Иннокентий принюхивался, озираясь растерянно, как будто не мог найти источник. Тот же запах исходил от косметического набора, который появился у Вероники вместе с новыми платьями, новыми вещами. Тревога стала близкой к испугу, когда Иннокентий обнаружил, что этот запах исходит уже и от работ. Ему показалось, что с ними продолжает происходить непонятное, в лицах, фигурах, даже деревьях и травах проявлялась какая-то сухая гипсовая белизна. Приступ внезапного кашля вновь напомнил ему об училище. В красках ли опять было дело? Или творилось что-то с самим воздухом, с его зрением?