Широкий торг гудел растревоженным ульем, покупатели и праздные зеваки сновали туда-сюда вдоль грубо сколоченных лабазов[1].
— Прежний-то торг был тесным, не протолкнуться, окаянные тати[2] так и шныряли — чтоб в толпе стянуть, — принялась объяснять Фекла, — а нынче-то простор. Княже велел посаднику нашему, Домогосту, торг побольше делать. Теперь вольно, ходи да смотри.
— Домогосту? — вздрогнула Настасья. — Так здесь, в Дмитрове, посадником Домогост сидит?
— Он, он, — утвердительно закачала головой ключница. — Оборотистый боярин, правда до серебра больно охоч.
«Вот, значит, как, — княгиня задумчиво поправила край убруса, — недаром Ермила тревожился. И так этот Домогост посадником сидит, а уж, если дочь за князя пристроит, так и вовсе возвысится, бедному Ермиле за ним и не угнаться».
Народ, вначале хлынувший, чтобы лучше рассмотреть молодую княгиню и поприветствовать, постепенно начал расходиться по своим делам, и двигаться стало легче. Теперь и без работающих локтями гридней можно было подойти к лабазу, посмотреть, прицениться. Настасья потянулась купить Прасковье серебряные заушницы[3], но Фекла неодобрительно покачала головой:
— Нечего баловать, подарками любовь не купишь, только еще больше нос станет воротить, — сказано это было шепотом, но довольно громко, чтобы бредущая чуть в стороне Прасковья услышала.
В глубине души Настасья была согласна с ключницей, но заушницы все ж купила.
— Мне не надобно, — надулась девочка.
— Бери уж, нечего отца на торгу позорить, — прикрикнула на нее Фекла, девочка недовольно что-то буркнула себе под нос, но подарок приняла.
Настасья заметила, что ключница вообще ни с кем особо не церемонилась, позволяя себе не только давать непрошенные советы молодой княгине и воспитывать юную княжну, но и возражать боярам, и даже ворчать на самого князя; и все ей сходило с рук, а, самое главное, никто из них на нее отчего-то не обижался. Настасья таким даром не обладала и Фекле слегка завидовала.
Торг княгине понравился, не такой богатый, как в Черноречье, но гости[4] все обходительные, в меру навязчивые, а для хорошенькой княгиньки молодые ухари так и вовсе готовы были все задаром отдать. Но Настасья не наглела и исправно платила, не торгуясь. Да и купила она немного, тратя только свое серебро. Кошель князя так и болтался на поясе не тронутым. У сапожника княгиня выбрала крохотные сапожки для Ивашки, пусть ходит, раз на ножки встал; скорняку оставила мерку на теплый тулупчик. Себе, лишь из уважения к местному посаду, взяла мягкие пуховые рукавицы. На этом покупки были окончены.
— Давай, Прасковья, к матушке твоей зайдем, службу за упокой закажем, — предложила она княжне.
Прасковья растерялась, как лучше поступить: хорошо ли с мачехой к могиле матери являться, и надо ли вообще с новой княгиней куда-то, кроме торга, ходить. Да и на торг Прасковья пошла скорее из вредности, раззадоренная обидными словами отца, мол, не берите ее. Как тут дома усидеть? Все эти мысли буквально отразились на лице юной княжны. «Порода батюшкина, никуда не денешься, — вздохнула Настасья, и тут же вспомнила странный сон. — надо Ростиславу письмо отправить, уж он-то знает, как во Христе его дядьку звали».
— Отведите княжну домой, а мы с Феклой до Успения сходим, — обратилась она к гридням.
— Вот еще, я тоже в церковь хочу, — тут же передумала Прасковья, и горделиво пошла впереди.
Фекла сокрушенно покачала головой.
— Ох, хворостина по ней плачет.
— Скажи, Феклуша, — обратилась Настасья, пока ни охрана, ни княжна не слышали ее, — а правда, что князь к дочке посадника Домогоста сватался?
— Не знаю я того, — недовольно сморщила длинный нос ключница, — чудил он после смерти княгини много, может и посватался, с него станется. Себя не бережет, так хоть людей бы поберег. Ах, светлейшая, уж как нам хозяюшка добрая нужна, уж как тебя ждали, — Фекла с улыбкой заглянула Настасье в лицо.
— Не справляюсь я, подвела я вас, — снова расстроилась Настасья, разом вспомнив все свои неудачи.
Фекла набрала воздух ответить что-то бодрое и успокаивающее, но не успела.
— Благослови Бог княгинюшку, — между гриднями и Настасьей как из-под земли выросла древняя старуха.
Длинный шерстяной убрус почти полностью обволакивал маленькую сгорбленную фигурку, оставляя открытыми только протянутую к Настасье иссушенную крючковатую руку да сморщенное пожелтевшее лицо с узкими слезящимися глазками и щелью беззубого рта. Один из гридней, поздно опомнившись, попытался оттеснить старуху, но княгиня жестом показала не трогать.
Настасья торопливо полезла в кошель Всеволода, отчего-то именно туда, а не в свой, и извлекла векшу[5].
— Благослови Бог и тебя, бабушка, — протянула Настасья серебро, собираясь вложить его в иссушенную руку.
— Никого не бойся, княгиня, — взгляд старухи стал цепким, притягивающим, — тебя есть кому защитить.
— Бабка, ты что ль защитница?! — гоготнул басом самый здоровый гридень. — Клюкой ворогов княгини зарубишь.
— Надо будет, и клюкой зарублю, — как-то обыденно прохрипела старуха, откланиваясь и сходя с дороги Настасьи.