Это была грустная история, но не потому, что толпа жаждала мести, а потому, что общество было не в настроении подписываться на еще один большой проект. Оно хотело вернуться к нормальному положению вещей. Резкое пополнение электората женщинами не оправдало надежд или опасений тех, по чьим прогнозам их участие должно было означать существенные перемены. У большинства женщин-избирателей, как и у большинства мужчин, не было четких взглядов на то, что делать со своей победой. Они лишь знали, что не хотят за нее платить. Политики и общество разделяли язвительность прессы, поскольку это позволяло не заниматься обсуждением более сложных тем. Война финансировалась за счет огромных государственных займов, которые разогрели уже запущенную инфляцию. Никто не хотел говорить о сокращении расходов или выплатах. Поэтому стали говорить о наказании немцев.
Все это придало выборам видимость несущественности. Они, несомненно, показали себя в качестве худшей стороны демократии. В своем выпуске «Paging the Bill» от 14 декабря 1918 г. «The Economist» отметил, что «…выборы и все сопутствующие им обстоятельства стали грустным примером того, как не следует заниматься политикой» [Masterman, 1939, р. 798]. Но в них же была и загадка: мстительность и истерия были попросту прикрытием, способом убежать от сложных решений. Тогда какое же лицо у демократии на самом деле? Существовало два основных взгляда. Один, оптимистический, утверждал, что за всем этим шумом и перекосами периода выборов скрывается здравый смысл общества, который в конце концов даст о себе знать. «The Economist» заявлял, что верит в это: «Наша страна далеко не такая низменная, как, похоже, думают те, кто взывают к ее низменным чувствам». Демократия «так или иначе проберется через низины» и со временем «достигнет высот», где сможет подумать о себе [Ibid.]. Тогда она сможет выбрать мирное сосуществование. Но другой взгляд утверждал, что именно грязные и подчас абсурдные формы электоральной политики как раз и являются подлинной стороной демократии. За ней ничего нет. Напротив, именно вильсоновский идеализм, который желал смотреть дальше выборов, был фантазией.
Согласно этому второму взгляду, только исключительное положение, сложившееся в силу кризиса 1918 г., скрыло это истинное лицо демократии. Когда на карту было поставлено все, можно было подумать, что демократия достигла своего момента истины. Но как только кризис миновал, демократическая политика вернулась к привычным оплошностям и неразберихе. Уолтер Липпман рассказал о разговоре, который состоялся у него с одним итальянским политиком в декабре 1918 г., когда, по его словам, «британские выборы достигли дна глубочайшей депрессии». Итальянец попросил его обратить внимание на то, что эти выборы говорили о подлинном состоянии демократии в Европе:
Мы болели страшной болезнью, и думали, что умрем. В те дни наши умы были обращены к более высоким вещам, а потом пришли американцы с их умелым подходом к больным, их завораживающей самоуверенностью, их силой юности и проповедью простой жизни. Мы приняли правильные решения… Ну, вы знаете – больше никакой городской жизни, только деревня, корова, подъем на рассвете, ранний отход ко сну, упражнения, богобоязненность и послушание Вудро Вильсону. Тогда все это было искренним. Но потом Европа очухалась. Она повременила с переездом в деревню. Она прошвырнулась по знакомым местам, встретилась с закадычными дружками, и почувствовала, что ей смертельно надоела вечная мораль «Четырнадцати заповедей». И этого уже достаточно [Lippman, 1919, р. ix-x].
Итоги