— Не скажите. Когда читаешь подряд русские газеты конца века, берёт тоска и зависть. Казань, Нижний Новгород, Киев по интеллектуальному уровню не уступали столицам. Полистайте «Казанский телеграф» или «Одесские новости». То, что сделали с провинциальными культурными гнёздами, — одно из тягчайших преступлений большевиков.
Антон взволновался, но Егорычев ушел проветривать парник. Через десять минут Антон уже говорил на эту тему с дедом.
— Да, гибли и другие империи и государства: уже на моём веку — Австро-Венгрия, Британская империя. Но нигде планомерно не уничтожали торгово-промышленный, земледельческий, научный цвет нации, а оставшихся образованных не заставляли стыдиться своей образованности… Дабы создать эту прослойку — к семнадцатому году уже отнюдь не тонкую, — России понадобилось двести лет. Чтоб построить всё сызнова, надобно если и не двести, то… Боюсь, твоя дочь этого не увидит.
К деду Антон ходил каждый день. Говорили часами. То, о чём стали писать потом, дед знал тогда или на десять, двадцать лет раньше: не надо так активно осушать болота — истоки многих рек, естественный дренаж; сухие торфяники порождают систематические пожары, избавиться от коих можно только обводнив территорию обратно; земледелие вернётся к натуральным удобрениям, потому что минеральные обладают способностью накапливаться в клетчатке овощей и фруктов. «Вернётся и лошадка! И не только по экономическим причинам, когда начнут сякнуть нефтяные запасы. Она тысячи лет жила с человеком, она его сестра, друг. Разве сравнить с нею неживую машину? Когда поймут — какие-нибудь англичане, на своих я уже не надеюсь, — что человек в деревне без лошади не ковбой, не бауэр, не хлебороб-землепашец, а сельскохозяйственный рабочий, тогда вернётся сивка».
Дед часто говорил о своем конце, поддерживать тему было мучительно.
Вспоминался почему-то только прежний Чебачинск, Озеро. Встретив пушкинское «Кудесник, ты лживый, безумный старик», Антон вспомнил Ваську Гагина, который предпоследнее слово заменял на «беззубый» и так читал со сцены. Стихотворный текст Вася, как древний скальд, полагал всеобщим достояньем; в строку каждый пусть внесёт что может и как свою ее произнесёт.
Я на Пушкина не посягал, но и поправлял строки поэтов не желторотым отроком, а кандидатом наук, автором нескольких десятков работ по истории русской культуры! Когда я видел своих подопечных на экране телевизора, то тут же вспоминал мои варианты их стихов, я писал этим поэтам письма и два-три, кажется, отослал. Но хуже всего: я был тогда совершенно уверен, что мои варианты лучше; уверенность не проходила и потом.
Познакомившись с известным поэтом, я начал советовать ему, что надо исправить в его стихотворении, ставшем популярной песней. Друзья погибли на войне, вспоминают о них только матери; девчонки, их подруги, все замужем давно. «Но помнит мир спасённый, — оптимистически заканчивалось стихотворение, — мир какой-то и живой Серёжку с Малой Бронной и Витьку с Моховой». Я стал горячо доказывать: надо переменить только одно слово, даже не знаменательное, а служебное, союз на частицу, вместо «но помнит» — «не помнит». Я не сомневался, что первый, трагический вариант был мой — стих ведёт себя сам. Поэт холодно заметил, что он сказал именно то, что хотел сказать.
Любовь к зауми странным образом уживалась в Антоне — влияние астронома Леонида Сергеевича — с отвращеньем к бессмыслице. Не мог слышать строку столь любимого им Окуджавы: «Оставьте ваши “ах” на сто минут».
— Ты что, хочешь улучшить всю советскую литературу? — сказал Юрик. — Идеи о тотальном улучшении всех стихов — извини, старик, это уже паранойя. Бредовость своих мыслей об идеальном предметоустройстве в масштабах планеты ты, кажется, с годами просёк. По крайней мере, я давно не слышал твоей чуши про то, что надо выделять из бюджета деньги домовладельцам, чтобы они снесли вдоль шоссе и железных дорог свои грязные сараи и построили чистенькие пакгаузики, как в Тюбингене и Ольденбурге.