Прописанные в документах суммы больше в среднем в два раза. Под праздничные месяцы — в три. И только первые четыре перевода, на которые я насобирала после переезда, по-настоящему мои.
— Я подумаю, что с этим делать, — натянуто улыбаюсь бабушке, кивая на ворох листов в своей руке. — А пока пойду приготовлю чай. Посидим перед нашим отъездом.
Вопреки желанию тотчас же взорваться, на кухню я захожу вполне спокойно, даже аккуратно прикрываю за собой дверь, чтобы бабушка не услышала лишнего, пока не успела снова включить телевизор. Кирилл сидит, уткнувшись в свой телефон, и никак не реагирует, когда я опускаю квитанции на стол прямо перед ним.
Меня трясёт не от злости, а от обиды. От ощущения, словно всю мою жизнь просто обесценили, стёрли в ноль, превратили в бессмысленное и бесполезное шатание из локации в локацию: дом — школа — дом — институт — дом — работа. Зачем это было нужно, если я так и не смогла ничего достичь сама? Если все оправдания моего существования, — переезд и поступление, аспирантура, хорошая работа, даже помощь бабушке, — просто куплены им?
Он отобрал у меня всё. Право на нормальную жизнь, без сожалений и болезненных воспоминаний о совершённой ошибке. Ощущение собственной значимости, способности собрать себя по осколкам и из последних сил ползти куда-то вперёд. Веру в то, что рано или поздно мне удастся оставить позади своё прошлое и обрести хоть что-то, напоминающее счастье.
— Просто какого хуя, Зайцев? — вылетает из меня через пару минут, в течение которых он продолжает печатать что-то в телефоне и делать вид, будто меня здесь нет. Всё самообладание летит к чертям, и мне хочется вцепиться в него голыми руками, царапать, бить, кусать до крови. И выть, протяжно скулить, пока не уйдёт хоть отчасти жжение в груди от невыносимой мысли, что у меня не осталось ничего, принадлежащего мне самой.
Всё — его. И последнее, что я могла бы с гордостью выставить и крикнуть «это не продаётся!», — свои сердце и душу, — сама отдала ему ещё десять лет назад.
Неохотно отрываясь от переписки, он одним пальцем придвигает к себе верхнюю из квитанций, пробегается по ней взглядом и равнодушно пожимает плечами, демонстративно не поднимая на меня взгляд.
— Не понимаю, каких именно комментариев ты от меня ждёшь.
— Хочу узнать, обязательно ли тебе повсюду пихать свои деньги? — от низкого шипения горло сдавливает болью, а позволить себе увеличить громкость я не могу — в гостиной до сих пор тихо, и мне не хочется делать бабушку невольным свидетелем и участником наших с Кириллом разборок.
Он наконец откладывает телефон в сторону, жмурится, трёт пальцами переносицу, скрещивает руки на груди и прислоняется спиной к подоконнику, и только потом смотрит на меня с лёгкой и непринуждённой улыбкой.
Слишком идеальной, наигранной улыбкой.
— Теряешь хватку, Маша. Здесь была отличная возможность ввернуть, что я трачу не свои деньги, а отца.
— Кто тебя об этом просил? — игнорируя его сарказм, киваю на квитанции и опираюсь ладонями на край стола, чтобы скрыть, как дрожат сейчас руки. И хотелось бы объяснить себе, что это всё от той же обиды, или от злости, от раздражения, но нет. Меня просто покачивает из стороны в сторону, как пьяную, и в голове шумит, и хочется осесть прямо на пол.
— Ты же читала «Мастера и Маргариту»: никогда и ничего не просите…
— Хватит! — обрываю его и морщусь от хриплого, наглого смешка, прорезающего остатки моего самолюбия насквозь. — Хватит лезть в мою жизнь. Не смей больше касаться ничего, что связано со мной или с моей семьёй.
— Иначе что, Маша? — он подрывается с места резко, так же опирается ладонями о противоположный край стола и наклоняется вперёд, почти соприкасаясь со мной лбами. И его ледяное спокойствие трескается на глазах, плавится от вспыхнувшего огня лютой ненависти, стекает вниз каплями талой воды. — Что ты сможешь сделать? Включи свою хвалёную логику и назови хоть одну причину, по которой я должен прислушиваться к твоему мнению.
— Просто оставь меня в покое, — цежу сквозь зубы, опасно покачиваясь от напряжения и чувствуя, что вот-вот или ударюсь о него, или просто осяду горсткой дрожащего пепла прямо на противно-скользкую скатерть, к которой приклеились вспотевшие ладони.
— Иначе что? Ну же, Маша, не тупи! Что ты можешь мне сделать?! — шепчет хрипло, почти срывается на смех, пытается поймать мой отчаянно бегающий взгляд, чтобы окончательно подавить и сломить мои жалкие попытки сопротивления.
Только не смотри на него, не смотри.
Мне нечего ему противопоставить. Ни тогда, ни сейчас. И дело ведь вовсе не в количестве денег или степени влияния, а в том, что я уязвима и ведома. Чем сильнее цепляюсь за свою мнимую независимость и самостоятельность, тем проще меня раздавить, просто отобрав их.
— Я тебя уничтожу, — выходит глухо и беспомощно, настолько жалко, что мне хочется рассмеяться над этой банальщиной вместе с ним. И кажется, будто именно это ему хотелось от меня услышать, ради этого он так яростно провоцировал, подначивал, выводил из себя.
Уходи, Маша. Уходи, уходи, уходи!