А я уже лежал на столе — голый, подневольный — и надо мной склонялись какие-то хорошенькие медсестры, пристегивали, кололи, рассматривали… Так мне, по крайней мере, казалось. Марк о чем-то весело спрашивал меня — словно мы с ним были в застолье, а не в операционной, я что-то отвечал. Потом он подошел ближе, надо мной вспыхнула ярчайшая лампа, я невольно зажмурился. Наступила тишина, прерываемая короткими фразами Марка и такими же ответами медсестер. Больно не было. Немного тревожно и… скучно.
— Когда же ты меня взрежешь? — спросил я.
— Давно уже любуюсь на твои внутренности, — ответил он.
— Они красивее моей наружности?
Кто-то из сестер фыркнул. Обстановка в самом деле была почти как в застолье. Затем опять стало тихо, и у меня начали закрываться глаза — от расслабленности, от яркого света… Может, я на мгновение погрузился в сон; подумалось, не снится ли мне все это, но тут ощутил резкую боль, которая усиливалась с каждом минутой.
— Марк, — пробормотал я, — больно.
— Знаю, — услышал я деловой ответ. — Мы рассчитывали анестезию на полчаса, но у тебя оказалось серьезней, чем я думал. Нагноение. Потерпи.
— Долго?
— Четыре с половиной минуты.
— А может, еще укол? — спросил я.
— Потерпи…
Действительно, в каждой шутке есть доля правды — он, и в самом деле, экономит на мне этот чертов наркоз!
Боль становилась почти нестерпимой.
— Марк!
— Спокойно. Заканчиваю. Последние стежки, — невозмутимо отвечал он. — Зато увидишь ажурный шов. Загляденье!..
Все окончилось для меня куда удачней, чем для несчастной Норы, Римминой подруги, которая не пережила этой пустяковой, как считают хирурги, операции. И чем для молодой девушки, кого я мельком видел тогда через открытую дверь одноместной палаты. Она умирает, мне сказали медсестры, от общего заражения в результате запущенного воспаления червеобразного отростка слепой кишки, то есть от гнойного аппендицита.
Я перечислил сейчас несколько случаев, когда «жизнь ему спас другой…». Когда малознакомые или хорошо знакомые — даже не всегда намеренно, просто в силу своего дружелюбия, неравнодушия — спасали (выручали) меня от возможного ареста, а то и от смерти. Словом, от беды физического толка. Но подстерегают нас, грешных, и несчастья душевные, нравственные, которые потяжелее физических. А коли одни начинают сопутствовать другим — это уж «полный атас», как говорили раньше школьники. (Или «полный отпад», как говорят они в нынешнее время.) И если бы и в этих случаях меня тоже не поддерживали (спасали) те, кто неравнодушен, не знаю, что было бы… Но об этом речь впереди.
А теперь дай бог памяти — о тех, кого «спасал», а если не так высокопарно, кого выручал, поддерживал я.
В тридцатые годы я учился в 7-м классе «А» в школе номер 20, в Хлебном переулке, и сидел рядом с Гаврей. С веснушчатым Володькой Гавриковым из Скатертного. Сидел и отдыхал душой, потому что до этого два с лишним года провел на одной парте и в тесной дружбе с Факелом Ильиным, с которым было очень интересно играть в «Айвенго» и в другие книжные сюжеты и беседовать, но кто изводил меня тем, что любил дразнить — бессмысленно, однако искусно и злобно. Возможно, таким образом вымещая на мне все неудобства, связанные с нелепым именем, которым его снабдили родители, и с очень маленьким ростом. Впрочем, и я был не великан. В конце концов я нашел силы окончательно поссориться с ним — вернее, обрести безразличие — и теперь чувствовал себя на седьмом небе, откуда меня однажды низвергнул душераздирающий вопль Эммы Андреевны, нашей учительницы литературы:
— Кто?!
При этом она определенно смотрела в нашу с Гаврей сторону. А на стенке класса, над нами, висел плакат, изображающий товарища Сталина за штурвалом парохода, то есть всей страны, и крупными буквами было написано, что он «…ВЕДЕТ НАС ОТ ПОБЕДЫ К ПОБЕДЕ». Только сейчас — я не сразу сообразил — второе «ПО» было замазано чернилами. Представляете?
Эмма Андреевна велела нам всем не сходить с места и побежала к заведующей школой. Та пришла и тоже возопила: Кто?! А Гавря, кому, наверное, надоели все эти крики, беспечно ответил:
— А чего особенного? Ну, шутка такая.
— Значит, ты и сделал? — заорала заведующая. — Встань и ответь!
Поднялся я и, в поисках справедливости, сказал:
— Почему он? Разве спросить нельзя? Сразу обвиняете.
— Выходит, ты, Хазанов? Отвечай!
Я не знал, что отвечать, и потому молчал, как партизан на допросе.