Лукич работал медником на пару с милейшим парнем Мишей Дьячковым на первом лагпункте. Он резко отличался истово русской окладистой бородой и морщинистой крестьянской шеей, был общим любимцем, и наша пятерка мирволила им с Мишей, как могла. Мы часто заходили в медницкую послушать рассказы Лукича о жизни рабочего и крестьянского люда в царской России. Неизменно они сводились к тому, какими мерзавцами были большевики, как, впрочем, и остальные революционеры, как хорошо жилось народу, так как наступило процветание, от золотых монет в получку даже отказывались, просили бумажками, питание ничего не стоило, за пять копеек в обжорном ряду на любом базаре можно было наесться досыта на целый день. Он перечислял также цены на разные продукты, охал, что жилье было дорогое, хотя постоянных рабочих селили в дешевых фабричных домах… И вдруг — как разрыв бомбы: милейший Лукич, столько раз клявший баламутов-интеллигентов, сам, оказывается, из их числа, да не просто из болтающих, а из тех, кто сокрушал в военное время мощь России, разлагал самые основы Империи. Я знал, что искренен он был тогда, перед лицом надвинувшегося вплотную смертельного ужаса, когда костлявая старуха с косой впрягла нас в одну телегу. Шестое чувство у нас работало остро и, если бы он проделал все на заказ, то был бы гениальным актером, затмившим Шаляпина, Михаила Чехова, Кина и Гаррика вместе взятых, — ведь они играли только по четыре часа подряд, а ему пришлось бы все шестнадцать ежедневно. Уж, наверное, в чем-то прорвалось бы!
Но вот новая страница в жизни Лукича. Его реабилитируют и дают в Москве, как пострадавшему члену коммунистической партии, квартиру и персональную пенсию, раз в год путевку в санаторий, прикрепляют к привилегированной поликлинике, обслуживающей старых большевиков, выделяют дотацию во время болезни. Он встретился с уцелевшими соратниками на собраниях — пожаловались, поворчали. Послушали лестные слова докладчика из ЦК партии и стали подписывать патриотические воззвания. К такому положению быстро привыкаешь и так приятно становится считать, что жил не зря и если бы Сталин не испортил, то без него они все хорошо бы устроили… Можно и воспоминания начать писать или лучше продиктовать их сценаристам. И вот, опять Лукич поет; плохое забыто, виновник найден, кругом поздравляют… Я был полностью уверен в его новой искренности и в возрождений прежнего бесчеловечного партийного отношения к людям. Но все же хотелось самому убедиться, и я послал письмо В. Л. Панюшкину, по-старому называя его Лукичом. Я не стал писать от своего имени, так как непреклонность моих взглядов была ему известна и реакция могла быть резко Отрицательной. Подписал Миша Дьячков, его друг, лагерный «кореш», с которым лишнюю кроху они делили по-братски, чудесный русский умелец, сберегший нетронутой душу и ясные голубые глаза… Заказное письмо было дружелюбным, в нем я радовался его успехам, но ответа не последовало. Так же безрезультатно я написал еще раз. Москва не Париж, забастовок на почте не бывает, письма, как правило, доставляют адресату, и в случае его отсутствия возвращают отправителю. Значит, он получил мое послание и не ответил, утвердившись в своей новой, верней повторной, вере в возрасте, когда человек вполне сложился.
Расы — не предрассудок
Пристроившись в КБЧ, я восстанавливал свое здоровье и промышлял обменом. Я имел подходящих клиентов, но считал крайне важным достать немного растительного масла и яичного порошка, коль скоро, благодаря щедрой американской помощи, они появились даже в лагерях и выдавались основным категориям работяг, попадая, конечно, в первую очередь в руки придурков. Как работающий инвалид, снятый с больничного питания, я получал второй «котел», а тех продуктов нам почти не доставалось. Ночью работали всегда одни и те же кашевары. И поэтому за время своей карьеры на кухне я не смог завести знакомых среди тех, кто готовил днем. Вскоре у меня созрел план познакомиться с поваром-китайцем, который был выделен специально для изготовления пончиков и запеканок, но я не представлял себе, какая это трудно выполнимая задача.